Мосты
Шрифт:
— Да, греха не скроешь.
— Шел прямиком, через лес, в Леушены. Видать, за пшеницей. А возле пруда, значит, укокошили…
— Беда теперь нашему селу…
— Затаскают… Допросы, следствия, суд…
— Ужас, какой злой пошел теперь народ. Сгубить человека из-за денег!
— Кто знает, сколько у него было. Все-таки армейский заготовитель, снабженец…
— Все равно сгубили человека.
— Разбойник про грех не думает. Чует мое сердце, затаскают нас по судам. Вам-то лучше…
—
— Ну, говорят… А я, грехи мои тяжкие, держал пшеницу чуть ли не до весны, нагнать цену… Теперь локти кусаю.
— Не вы один…
— Что толку?
— Да. Покупаешь — узнавай, у кого.
— Теперь надо знать и кому продаешь.
— Надо ж было такому случиться.
— Нет, с казной лучше не связываться. Разве Флорикэ Мындакэ не обнищал на табаке? Тоже с властями имел дело. Обобрали как липку!
— Верно. Когда беда рядом, не угадаешь, с какой стороны придет.
Костаке Фрунзэ вернулся с пахоты. Распряг лошадей посреди двора, бросил им корму и слушал Георге Негарэ, рассказывавшего про утопленника. Их разделял плетень. Негарэ, высокий и кряжистый, положил свою заскорузлую руку на жердь так, что крохотный палец-недомерок, словно ствол пистолета, торчал прямо в грудь Костаке.
— Так-так. Они беседуют, а Сивка уже по картошке гуляет!.. — В ворота, неся охапки терновика, вошли дед Тоадер и внуки.
Сивкой дед называл жеребенка, который без конца резвился на огороде и вытаптывал картошку. Дед вообще не терпел при доме никакой живности — ни скота, ни птицы. Жеребенок был сущим проклятием. Мало ему картошки, так по утрам еще повадился кусать клямку двери, и дед в нижнем белье кидался посмотреть, кто возится у двери и никак не может войти. Однажды наведался батюшка, хотел попросить деда, чтобы тот ему провеял семенную пшеницу, старик был единственный решетник в селе — и замешкался, не сразу открыл дверь, так дед Тоадер в потемках огрел его кочергой: думал, опять Сивка.
За последние месяцы жеребенок подрос, на месте совсем не стоял. Как-то на рассвете даже укусил бабушку Домнику за лодыжку, и с тех пор старушка боялась одна выйти во двор, каждый раз кочергой подымала своего благоверного с теплой постели, чтобы он ее сторожил.
И сейчас весь свой гнев дед Тоадер обрушил на зятя, на Костаке. Это он, растяпа, каждый раз выпускает жеребенка из конюшни. А внуки, дьяволята, балуют его, учат проделкам, каких свет не видел…
— Коровья образина!.. Чертов Сивка!
Соседи привыкли слышать эти выкрики, с ними просыпались и с ними засыпали. Постарел дед Тоадер, но голос у него все такой же молодой. Гудит что церковная звонница на рассвете.
— Завтра, говоришь, собираешься нарезать
— Да-а, одним сеном не обойтись.
— А мне кажется, на пахоту хватит.
— Гляди, кум, не забудь…
— Приду, непременно приду.
— Чертов Сивка… — Дед Тоадер с колом наперевес бежал за жеребенком. Тот вихрем пролетал за домом и снова перекапывал весь огород. И снова старик вскидывал кол…
Угомонился, лишь когда жеребенок оказался в конюшне, возле кобылы. Чтобы утолить досаду, дед спустился в погреб и одним духом осушил кувшин вина. Пробормотал еще что-то себе под нос. Как бы старуха не услышала. Она не признавала дедушкиных нервов и глаз не спускала с погреба. Хотела, чтобы винца до лета хватило. Может, это и удалось бы ей, если бы дед Тоадер был не так раздражителен, и если бы не жеребенок, и если бы бабушка не следила в оба за стариком, лукавым, старым лисом, который больше всего любил делать ей назло. А он как ни в чем не бывало выходил из погреба, лихо покручивая ус и оглядываясь по сторонам.
Все в доме было вверх дном. Лавку, сундук с приданым тетушки Катинки, стулья и прочую дребедень Костаке вынес в сени, чтобы не попала известь во время побелки. Из-за этого кавардака все спали на печи. Мальчики в глубине, родители — с краю. В комнатах влажно пахло непросохшей известью.
— Не спится? — спросила мужа Катинка.
Костаке вернулся с пахоты такой усталый, что даже уснуть не мог. Допоздна они разговаривали о весеннем севе, прикидывали, распределяли делянки то под пшеницу, то под кукурузу.
— До чего же люди разные, — проговорил Костаке, — одни радуются скотине во дворе, радуются, когда приближаются праздники. А у нас… — Он глубоко, протяжно вздохнул, неподвижно глядя в потолок. — Ребятишки дьяволы… Жеребенок — чертов Сивка!.. Свинья — завалящая. Лошади клячи… Идут годы, а твои родители никак не могут меня простить. Да и тебя тоже. Хоть бы перед людьми…
— Посмотри, как мальчишки спят. Будто ягнята.
Бадя Костаке повернулся к сыновьям. На подушке лежали не головы, а ноги.
— Уморились. В лес ходили с дедом.
— Да, Катинка, и они измаялись.
— Целый день морочили голову, все какую-то сказку про змею, про драгоценный камень… Тебя ждали, что-то спросить хотели…
— Должно быть, старик им рассказывал. Ладно, давай спать. Дед хоть и крутого нрава, а сердце у него доброе… Разве я не знаю…
— Да…
— Никак не могу уснуть. Из-за твоей побелки. Пока просохнет, такой едкий запах, что в носу щиплет. Не то мышами пахнет, не то засухой. Нищетой… И до чего ни дотронешься — везде известь. И на ложках, и на мисках, даже на хлебе…