Мой друг – домовой
Шрифт:
Нож помог. С тихим щелчком замок открылся, а я, не веря, протер глаза. Внутри аккуратными столбиками лежали монетки из желтого металла. Покрутив одну в руках, я ужаснулся. Золото! И николаевский профиль на «орле». «Это же целое состояние» – подумал я. И с диким криком кинулся в комнату:
– Нафанька! Не поверишь! Там куча золота…
Войдя, я резко остановился, увидев, что домовой, понурившись, сидит на полу. Глаза его поблескивали. Кажется, Нафаня плакал.
– Нафань, что такое? Что случилось? – я присел
Дух молча протянул пачку бумаги из ящика. Это были фотографии.
На первой фотографии я увидел красивую молодую пару с маленьким ребенком на руках. Фото было очень старым, но лица можно различить. Оно было сделано в тридцатых годах прошлого века. В уголке была видна дата. На следующей фотографии оказался круглощекий мальчонка с лягушачьей улыбкой и озорным взглядом. На его груди висела большая соска. Еще это знакомое выражение лица…
– Подожди. Это что же получается, соска твоя же, – хмыкнул я. Мысли спутались.
– Это я, барин. И мои родители. Я был человеком, оказывается, – Нафаня трубно высморкался в грязный батистовый платок, с которым не расставался. – Это мой дом. А ящик… Ну, родители спрятали там самое дорогое. Кто же знал, что мы это найдем, а?
Опустившись на колени, я обнял своего соседа. Тот без лишних слов уткнулся мне в грудь и принялся тихо поскуливать.
– Нафань, так это твое получается. Деньги и фото. Я не могу… – я двинул шкатулку и фотографии домовенку.
– И что мне с этим делать? Только ты меня видишь. Как я буду ими пользоваться? Но фото заберу. Уж извиняй, барин, – он грустно улыбнулся. – А тебе вот. Эти монетки. Пусть они принесут тебе счастье, если не смогли принести маме и папе.
Мы засиделись на кухне допоздна. Нафаня дымил свой «Беломор», а я изредка кашлял, если меня обволакивало дымом, но молчал, понимая, что очередная ссора будет лишней.
– Андреюшко. Ты же меня не бросишь? – тихо спросил Нафаня. – Ну, я гадкий… ругаюсь еще.
– Вот те раз. Что за мысли дурацкие? – улыбнулся я, поглаживая домового по спине. Тот расплылся в довольной улыбке.
– Повезло мне, что ты тут объявился, барин. Хороший ты, – прослезился Нафаня, после чего спрыгнул с табурета, сунул подмышку Playboy и ехидно добавил. – Я баиньки в шкаф.
– Дуй уже, – рассмеялся я. – Не увлекайся только.
Показав мне язык, домовой, семеня ножками, поплелся в гостиную. А я, вздохнув, взял в руки стопку найденных фотографий. Вопросов было много. Но почему-то я был уверен, что со временем появятся и ответы.
Глава четвертая. Сюрприз.
Нафаня любит чудить. В этом, кажется, весь смысл его существования. Беспокойный дух-пакостник, которого славяне старались задобрить блинами, сметаной, горячими супами и свежей выпечкой, стремительно эволюционировал в некое подобие современных людей. Почти такой же, как и все. Но со своими тараканами.
После того, как мы нашли заветную коробочку с золотыми монетами и Нафаниной фотографией в младенчестве, домовой загрустил. Я старался ему помочь, но дух упоенно хлестал водку по утрам и докучал своими слезливыми комментариями, если я отказывался пополнять запасы.
Как-то утром я проснулся от жуткого шума, доносившегося из кухни. Шум походил на одну из песен Rammstein. Скрипучий голосок, срываясь на фальцет, выводил на корявом немецком «Левой, левой».
– Нафаня! Ты оборзел?! – заорал я, скидывая одеяло.
Шум прекратился, послышался цокот коготков и в дверном проеме появилась лохматая голова домового. Вместе с ним в комнату проник и тяжкий смрад перегара.
– Андрейка, швайн! – оскалился пьяный дух. – Гебен зи мир айне папиросен!
Мгновенно ему в голову полетела подушка.
– Ты чего творишь?! – моему изумлению не было предела. – С каких пор у нас Раммштайн по утрам? А?
Нафаня тем временем залез на люстру. К слову, люстра была из благородного хрусталя, сворованного, кажется, из царского особняка. Огромная и жутко старая. Дух любил на ней качаться, как в люльке, не боясь грохнуться на пол.
– Айн шлос, Андрейка! Ихь вас мюдэ траума, – Нафаня нес околесицу, переставляя немецкие глаголы так, как ему хотелось.
– Какая траума, осел ты эдакий? Что на тебя нашло? – насупившись, спросил я, смотря на домового.
– Грусть меня снедает, барин. Безродная я скотинушка, никому не нужная, – завыл он, раскачиваясь на люстре.
И так всегда, как напьется. Я начал привыкать к Нафаниным капризам, но порой он становился совсем уж невыносимым и на любое слово сразу впадал в неконтролируемое буйство.
– Кончай концерт. Мне-то ты нужен. Был бы не нужен, давно бы упаковал тебя в мешок и отволок в зоопарк, – но домовой в ответ затянул любимую песню.
– Выла вьюга, не было огня,
Когда мать родила бедного миняя.
Срываясь на фальцет и утирая слезы, он продолжил петь:
– По приютам я с детства скитался,
Не имея родного угла.
Ах, зачем я на свет появился,
Ах, зачем меня мать родилааа!
Я молча дослушал песню, затем, покрутив пальцем у виска, оставил пьяного тенора висеть на люстре в позе ленивца, а сам пошел на кухню.
На кухне был бардак. Из кастрюль домовой сделал ударную установку, половник был педалью, бас – бочкой выступал здоровенный чугунок. На столе валялась разорванная пачка Беломора, пустая бутылка водки и одинокий огурец в Нафаниной шерсти. В кухонном магнитофоне, убавленном на минимальную громкость, шелестел певец о тяжелой судьбе шахтера, которого не любят женщины. Выключив музыку, я принялся наводить порядок, попутно поставив на огонь чайник. Нафаня тихо вошел на кухню через несколько минут, потупив очи в пол и являя собой истинное раскаяние.