Мой класс
Шрифт:
– А я мать Саши Гая, – подхватила синеглазая женщина, подтверждая мою догадку.
– А я Румянцева, – представилась худенькая, которая тоже спорила с Селивановым. – Как у вас мой Володя, не очень озорничает?
Она была совсем молодая, небольшого роста, – её можно было принять за девочку, и у меня мелькнула мысль, что Володя скоро перерастёт её.
Совсем иначе выглядела мать Киры Глазкова: пожилая, немного сутулая, она зябко куталась в пуховый платок; волосы у неё были почти совсем седые. Я уже знала, что у неё пятеро детей, Кира – младший. Но взгляд у этой пожилой, утомлённой женщины был совсем
– Я все ваши дела знаю, – весело сказала мать Гая. – К нам каждый день мальчики ходят, я их разговоры слышу. Иногда, знаете, даже кажется, что своими глазами всё видела: и как десять одинаковых плёнок вам принесли, и как в Третьяковскую галлерею ходили…
– И газету какую хорошую выпустили, – вставила Румянцева. – Мне Володя все уши прожужжал.
– Покажите нам газеты, интересно посмотреть, – попросила Выручка.
Я открыла шкаф, извлекла оттуда две газеты, потом показала последний номер, три дня назад вывешенный рядом с доской.
Родители с любопытством проглядывали заметки, смеялись остроумным карикатурам нашего художника, Толи Горюнова. То и дело слышался чей-нибудь удивлённый и довольный возглас: мать узнавала сына или находила его имя под какой-нибудь заметкой.
– Вот как! А мой, оказывается, стихи сочинил! – изумлённо воскликнула Ильинская, увидев подпись Вити под стихами:
Вот известный наш атлет –Это Боря-самолёт:Он и ловкий, он и гордый,У него во всём рекорды.Он вратарь, и он бегун,Он и лыжник, и прыгун,И, как чайка над морями,Он летает над скамьями.Тут же красовалось очень похожее изображение Бори Левина – действительно ловкого гимнаста, который в последнее время увлекался прыжками через все подходящие и неподходящие препятствия. Такие заметки – рисунок с текстом – пользовались у нас большой популярностью, стихи распевались, как частушки, а неожиданности вроде «скамьями» и «атлёт» никого не смущали.
Потом я показала лучшие тетради, пояснила, за что ставится пятёрка, за что – тройка.
– А вот у Вани ошибок нет, а четвёрка стоит – это почему же? – ревниво спросила Выручка.
– А клякса? И вот ещё «не» пропустил. За это отметка снижается, – ответила я.
– Это хорошо, что вы с ними строго насчёт аккуратности, – сказала мать Киры Глазкова. – Мои старшие, когда учились, такими неряхами были – беда! И нос всегда в чернилах и тетрадка в пятнах. И Кирюша раньше тоже был такой, а теперь, смотрю, почище стал писать – и матери поглядеть не совестно.
– А как ведёт себя Боря? – с некоторой опаской в голосе опросила Левина. – Я вижу, он у вас тут над скамьями летает?
– На уроках хорошо, а в перемену с ним иной раз сладу нет, – призналась я. – Страшный драчун!
– Это «он и ловкий, он и гордый»? И говорит: «Сперва я дал ему сдачи»? – спросил Горюнов, и все засмеялись.
– Он самый. Он всегда начинает с того, что даёт сдачи.
– А знаете, ребята его любят, – сказала мать Гая. – Саша рассказывает, что Боря делится с ребятами марками, книги даёт читать. Саша про него говорит: «Горячий, а товарищ хороший».
– Да, про марки и мне Кирюша говорил, – поддержала Глазкова. – Мой ведь тоже марочник. Только, видно, ни ему, ни Боре такой коллекции не собрать, как у Морозова. Тот чуть не с шести лет собирает.
– А я и не знала, что Морозов собирает марки! – удивилась я.
– Как же! – сказал Горюнов. – У него превосходная коллекция, очень обширная и собрана с большим знанием дела.
«Какой скрытный! – подумала я. – Ведь ни разу ни единым словом не обмолвился».
– А мой Сергей – охотник, – сказал Селиванов. – Он заметку написал в газету, да постеснялся отдать. Вот, я захватил для вас. – И он, неловко улыбнувшись, протянул мне листок, исписанный крупным косым Серёжиным почерком.
…Дома я первым делом достала из портфеля листок, который дал мне Селиванов. Вот что я прочла:
«Прошлым летом мы жили в деревне у дедушка. Ружья у меня своего нету. Стану просить у отца, а он даст и скажет: «Бери, только всё равно ничего не убьёшь». А я скажу: «Убью». А он смеётся и говорит: «Конечно, свои ноги убьёшь».
Когда идёшь на охоту, встанешь утром рано – и сразу к озеру. Смотришь, утки плавают. Сидишь, поджидаешь. Только они на тебя поплывут, сердце так и замрёт. Ну, думаешь, сейчас! Но вдруг снялись утки и полетели на другое озеро. Встанешь с горем, идёшь на другое озеро, там их нет. На третьем тоже нет. Плюнешь и пойдёшь домой. По дороге заглянешь на первое озеро, где утром был. Утки там. Сядешь, притаишься. Смотришь, утки поплыли к другому берегу. Досада берёт. Только захотел встать, вдруг кто-то бах по уткам! Они на меня. Я вскинул ружьё – бах! – и промазал. Улетели. Иду домой, прихожу уже вечером. Садимся ужинать всей семьёй. Отец говорит: «Вкусный ужин с утятиной». Все смеются, а у меня только уши горят.
Помню, когда мне было восемь лет, я купил снегиря за три рубля. Посадил его в клетку – и на печку, чтоб отец не увидел. Сидим мы вечером, а снегирь и запел. Отец говорит: «Что это у тебя за птица?» А я говорю: «Нет, это, верно, на улице». Потом опять снегирь запел. Я тогда сознался и снял его с печки. А отец не заругал, только засмеялся и говорит: «Ладно, держи птиц, только больше не ври».
Долго я сидела над Серёжиным листком и всё думала, какое у меня поверхностное представление о людях. По словам Селиванова на собрании, я решила, что он человек грубый, жёсткий. А со страничек Серёжиной заметки смотрел совсем другой человек, не такой, каким я его представляла.
Однажды после занятий ко мне подошёл в коридоре невысокий смуглый человек с пристальным взглядом зорких, глубоко посаженных глаз.
– Вы будете Марина Николаевна?
– Да, я.
– А я отец Виктора Ильинского.
– Очень рада.
Мы обменялись рукопожатием. Я пригласила его в учительскую; мы сели на диван, и я выжидательно посмотрела на Ильинского, не понимая, что могло привести его ко мне.
– Видите ли, Марина Николаевна… – помолчав, заговорил он. – Я вас хотел спросить, как Виктор ведёт себя в школе.