Мой мир
Шрифт:
Но инверсионные следы самолетов — теперь здесь пролегает главная пассажирская их трасса — все чаще и чаще перечеркивали небосвод, и это для меня было, прямо скажу, неприятно: почему-то с детства я считал Небо для людей неприкосновенным; как бы то ни было, если писал этюд с небом, и на нем был самолетный след, я его не изображал…
А в дни, когда подолгу не было ветра, где-то очень далеко над горизонтом, чуть севернее точки востока, из-под пологого горба земного шара явственно возвышалось какое-то сверхгигантское облако. Я долго не мог понять, что это, до тех пор, пока однажды ясным тихим утром не простелил за облаком из электрички: да это же выбросы Омского нефтеперерабатывающего комбината! Густые плотные дымы медленно выползали из множества высоченных труб и, клубясь, поднимались в синеву… Так вот что за «облачко»
После я не раз видел его с самолета, делающего перед посадкой круг над Омском: эдакая гигантская многослойная система высоких плотных облаков, а под ней, даже в самый солнечный день, темно-темно и мрачно, и в «сени» этой химической солнценепробиваемой тучи, в городке нефтяников, работают и живут люди, растут, учатся и играют дети… Что же мы такое творим с нашей Планетой, с самими собой и со всеми потомками?
Этюд из цикла «Микропейзажи». Я писал их близ города с натуры, воткнув лупу в землю у комля березы. Мох Фунария и лишайник Кладония (он развивается только в совершенно чистом, без технических примесей, воздухе и может служить своего рода анализатором атмосферы.
И, возвращаясь в Исилькуль, я думал: как все-таки хорошо, что я с семьей, с детьми — у нас уже родилась Оля — живу здесь, куда еще нескоро доберется Индустрия, а может быть, и никогда не доберется? Но потом стал замечать: а ведь и тут не все ладно. Взять хотя бы колки: в сороковых годах вокруг каждого из них были широкие разнотравные опушки — остатки первозданной Степи: сельские хозяева тех времен прекрасно понимали, что леса, пусть небольшие, — надежные защитники полей от суховеев, и, если подпахать под самые деревья, нанесешь вред Лесу, а стало быть, будущим своим посевам; вдобавок останешься без выпасов, без сена, без ягод и грибов, и без Красоты, которую наши предшественники ценили, ей-богу, лучше, чем нынешние образованные хозяева земель — агрономы. Подавай лишь план, вспаши в срок — а как, это все равно; и плуг тракториста отхватывал еще полосочку нетронутой земли у перелеска — узенькую, сантиметров в двадцать — стоит ли о том говорить?
Но подсчитайте: если такими, вроде бы небольшими, темпами будут съедаться леса, то за пятьдесят лет они уменьшатся так — полукилометровый в диаметре колок потеряет восемь процентов своей площади — и немного, кажется, но безвозвратно; стометровый — сократится на одну треть; двадцатиметровый — исчезнет вовсе.
Осенний шиповничек. Сколько таких милых уголков природы сгинуло под безжалостными плугами!
Особо сильный урон понесла сибирская и казахстанская природа в памятные годы Подъема Целины. Не оставлять ни одного клочка степи и луга, перепахать все — такова была жесткая установка Центра. И на огромном расстоянии от западных наших границ до Алтая и Байкала не оставили потомкам ни гектара настоящей не паханой степи — ни для научных целей, ни хотя бы как Памятник Природе, давшей людям Хлеб.
Читатель, наверное, знает, что надежды, возлагавшиеся на Целину, оправдались далеко не все: в иных совхозах эта земля была щедрой лишь первые три-четыре года, а там понадобились и севообороты, и удобрения, и многое другое, и все это удаляло человека от Природы-кормилицы, удаляло, удаляло… А урожаи — падали, падали, падали…
Под распашку попали тогда не только луговины, поляны, опушки, но и… деревни: началось укрупнение хозяйств, хлеборобов сгоняли со своих «микрородин» — из деревень, деревушек, хуторов, аулов, и места эти тут же перепахивались. И многие годы по весне, в нескольких километрах от Исилькуля, можно было видеть такое: на огромном, почти до горизонта, темном свежевспаханном поле виднелись там и сям большие светлые пятна; подходишь ближе и видишь, что здесь — осколки кирпичей,
Ничего не осталось от таких вот необъяснимо милых хуторских уголков, снесенных и перепаханных.
Ради чего понадобилось все это разрушить и вот так безжалостно, тяжелыми плугами, буквально сровнять с землей?
Не пощадили и мертвых: за остатками деревень я находил на пашнях обломки могильных крестов с остатками надписей, старую, но прочно вделанную под стекло фотографию от надгробия, кусок раздавленной трактором седой от времени доски с арабской вязью на бывшем мусульманском кладбище…
Теперь, понятное дело, все это исчезло, перемешалось, сгинуло — и на местности, и на картах, и в памяти людской… А зря: хоть небогато жили те люди, «некультурно», но в единении с Природой, окруженные ею со всех сторон, ею кормимые-поимые. О такой жизни нынешний городской, да и не только городской, житель не может теперь даже и мечтать. А мне повезло: я застал-таки кусочек этой замечательной, но, увы, неповторимой Жизни…
Пошел тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год — четвертый год тотальной распашки Целины, больших и малых ее массивов. Ближних окрестностей Исилькуля, с десяток километров, это почти не затрагивало, но целинный Большой Хлеб везли сюда со всех сторон: огромные скопления автомашин, сгружаемых с железнодорожных платформ, заполняли пристанционное пространство, подступая вплотную к окошкам нашего железнодорожного барака, а потом — тоже огромные, невиданные ранее очереди этих же машин с горами золотистого зерна в каждой — у весовых ворот элеватора…
Таким был исилькульский элеватор в пятидесятые годы. Сейчас к нему приделаны огромные неказистые пристройки, и он стал угрюмым и приземистым.
А весной пятьдесят седьмого что-то не хорошее случилось с исилькульским Небом. Юго-западный ветер почему-то сделал его неестественно серым, с буроватым оттенком; быстро темнело, и солнечный диск потускнел так, что можно было смотреть на него невооруженным глазом. Сквозь капельки облачного тумана его края виделись бы резкими, а тут они были смазанными дифракцией, отклоняющей свет вблизи твердых частиц.
Вспомнилось: много лет назад, в Таджикистане, я видел нечто подобное — неестественно мрачное дневное небо, туманный диск солнца, полутьма средь бела дня; мне, объяснили, что это дует «афганец» — такой ветер, который поднимает лессовую пыль и несет ее из Афганистана за сотни километров к нам; на второй день «афганец» материализовался: эта самая пыль осела вниз, стали желтыми и тяжелыми листья деревьев, крыши, дворы, улицы; пыль была везде: в помещениях, водоемах, в пище, тонко и противно скрипя на зубах; у дверей стояли веники вроде тех, которыми в Сибири обметали с валенок снег; обхлопаешь веником обувь и брюки — и «сотворяешь» вокруг себя облако тончайшей желтоватой пыли…
Откуда же «афганец» в Исилькуле?
Ответ пришел быстро, тоже с «неба»: над этой серо-бурой высокой пеленой, невидимо для людей, собрались уже настоящие тучи и оросили дождем; но каждая дождинка, летя оттуда вниз, проходила через пыльный слой, вбирая в себя его частицы и падала вниз уже не светлой прозрачной дождевой каплей, а крупной брызгой обыкновенной для здешних мест грязи, как, скажем, обдало бы тебя струями из грязной лужи при близком проезде автомашины; к слову, некоторые водители для развлечения специально так и делали, «прижав» прохожего к забору или канаве и газанув как следует через грязную лужу.