Мой мир
Шрифт:
Наброски с живых насекомых я делаю шариковой ручкой, стараясь за несколько секунд передать позу и «характер» насекомого
Эту сцену охоты помпила на паука мне удалось сфотографировать под Новосибирском с помощью «сдвоенного» фотоаппарата, так же как и последующих «фотонатурщиков».
Толстоголовка Морфей сфотографирована на участке «Степной треугольник» Исилькульского Памятника Природы «Реликтовая лесостепь».
Бронзовка
Там же отснята и пяденица щавелевая, маскирующаяся под сухой листочек с четкой «жилкой» посредине…
У северных границ Памятника Природы (участок «Питомник») до сих пор можно встретить крупнокалиберные (входит большой палец!) норы самого крупного паука нашей страны — джунгарского тарантула. Охотится он только по ночам — на жуков, кобылок, других крупных насекомых.
А это опять на экологической тропе в Питомнике: перламутровка на бодяке…
Один из удачных «фотовыстрелов» по рою крохотных комариков-звонцов.
Гусеницы волнянки.
Тоже редкий кадр. Момент взлета усача Странгалии с соцветия дягиля. Пришлось снимать лежа, с земли, и долго ждать…
Для верного рисунка бабочки и жука нужно сначала «построить» общую форму, а уж после — детали.
Если на картонку ровно намазать пластилин, прочертить в нем палочкой рисунок, а затем залить гипсом, он, затвердев, «превратит» канавки в очень выпуклые линии. После того, как слепок высохнет, пропитываю его каким-либо полимерным клеем (БФ, эпоксидным), расписываю масляными красками и покрываю лаком. Так сделано это изображение осы-блестянки.
Таким же способом изготовлен рельефный портрет Жана-Анри Фабра, книги которого о насекомых так увлекли меня в детстве (наблюдает за осой-аммофилой, несущей гусеницу). Тоже полимерно-гипсовая масса, но окрашена под старую бронзу. Один экземпляр рельефа я подарил музею Фабра во Франции, другой находится в нашем музее под Новосибирском.
А на этих декоративных плитках — бабочки червонец, голубянка, сенница и травяные клопики трех видов. Комплект плиток работы В. С. Гребенникова (из частного собрания профессора МГУ В. Б. Чернышева).
Глава IV. ЛЕСОЧЕК
Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Я работал в клубе художником — это было еще до изокружка, вдыхал полной грудью Воздух Свободы, которым, после недавних лагерей, никак не мог надышаться. Тем более что и в самом Исилькуле и в его окрестностях воздух был не просто чистый, а всегда какой-то особенный, осязаемо-свежий, такого «густо-голубого вкуса» — особенно по сравнению с карабашским (это где слепень утащил за зону мой планер): стоило там ветерку повернуть от медеплавильного завода с его мрачными трубами в нашу сторону — сразу острый запах серы, ядовито-кислый вкус во рту, кашель, и некуда спрятаться от газа, и так порой не одни сутки — пока ветер не повернет в другую сторону. А направо от этих труб — цепи гор, мертвых, без единой сосенки, без одной травинки: все живое на огромной площади к востоку от завода было уничтожено. Трубы эти дымят и по сей день…
Какое же счастье быть далеко-далеко от всего этого, дышать настоящим, неиспорченным воздухом Сибири! Любовь к здешним степям, колкам и полянам, помноженная на эту чистоту воздуха, росла и крепла у меня с каждым днем, мало-помалу погашая невеселые уральские воспоминания с их непременным привкусом — медно-сернистых дымов Карабаша. А обилие друзей-насекомых на лесных исилькульских лужайках подкрепляло эту любовь, и в рюкзаке моем почти всегда соседствовали этюдник с красками и сачок; оба эти инструмента плюс, конечно, бинокль — никогда не были без дела.
Еще в начале 60-х годов я за полчаса вблизи Исилькуля мог набрать «просто так» множество насекомых в том числе и этих жуков: бронзовку, шпанку, пестряка, златку, щелкуна, листоеда, бегунчика, тинника, долгоносика. Теперь многие из них в тех местах исчезли.
Этюд из цикла «Подснежники»: бабочка Левана у цветков сон-травы прострела.
До чего это здорово — снова и снова обходить ставшие родными поляны и опушки, любоваться красавицами-бронзовками, закопавшимися с головой в сладкое душистое кружево таволг и подмаренников, вдыхать настоенный на ароматах полевых цветов воздух этих счастливых мест и подолгу смотреть вверх, в бездонное, ничем не омраченное небо в тщетных поисках жаворонка, посылающего оттуда, с поднебесья, свою переливчатую, тоже такую родную трель…
Но как ни всматриваешься в эту сияющую синеву и как ни остро мое зрение — небесный певец остается невидимым; стоп — а это что за точка? Нет, это не жаворонок, это высоко, очень высоко величавыми кругами парит какая-то большая птица.
Да она ведь не одна! Поймав в бинокль чету «планеристов», вижу: это орлы, хоть редкое, но привычное в те годы украшение неба тамошних мест (сейчас там орлов нет и в помине). Широкие крылья неподвижны, лишь хвост со светлой перевязью — значит, это беркуты, — расставленный упругим веером, то и дело меняет угол, приспосабливаясь к дующей снизу вверх невидимой воздушной струе, и нагретый над дальней пашней воздух возносит величавых летунов все выше и выше, и уж в бинокль разглядеть их трудновато; но вот орлы, развернувшись на юго-запад, на миг как бы замерли, чуть-чуть подобрали крылья и начали полого соскальзывать будто бы с высокой горы, набирая скорость… Улетят километров за пять, нащупают восходящий воздушный поток, который поднимет их так же кругами, в поднебесье — и все это без единого взмаха крыльев… Эх, мне бы так!
И казалось, что здесь всегда будет как сейчас: чистейшее бездонное небо, бесчисленное множество ягодных щедрых полян с бесчисленными же золотыми жуками и пчелами, бабочками и стрекозами; это ведь не тесный промышленный Урал, а огромная — самая большая на всей планете! — Западно-Сибирская низменность, и от степного Исилькуля, как я считал, далеко до дымных заводов — что на запад, что на восток: живи-радуйся!
Лишь изредка голубой чистейший купол неба перечеркивался, как по гигантской линейке, инверсионным следом самолета, который вскоре сбивался в сторону, размывался и исчезал, и небосвод опять становился чистым или же напускал на свои просторы стада пышных кудрявых облаков — точно таких же, какие «паслись» тут сто, тысячу, а может, и миллион лет назад.