Мой сенбернар Лондон
Шрифт:
А мы-то еще боялись, вдруг не справимся с воспитанием! Наслушались рассказов о том, каким бывает исчадием невоспитанная, неуправляемая собака, и боялись.
Норочка на Лондона не обижалась, просто терпеливо ждала, когда он потеряет бдительность, и тогда она повторит попытку. Но чем бы ни был развлечен Лондон, тут же чувствовал, если Норочка вдруг на столе, подбирается к тарелкам, прерывал игру, бежал и гавкал, с позором сгоняя Норочку со стола. Но Норочка позором это ничуть не считала. С ее точки зрения, здесь речь лишь о небольшой тактической неудаче.
Я сам реагировал на ароматы праздничных блюд, как собака Павлова, так каково же было Лондону, с его-то обонянием?! Но он твердо знал, что можно, а чего нельзя, что хорошо, что плохо. Но, опять же, откуда он мог это знать?!
– Лондон, а может ты немного поохраняешь стол и
Забегая вперед, скажу, мы воспитывали Лондона строго, не сентиментальничали. Но он и не пытался ни своевольничать, ни привередничать. Не боролся за иерархию в семье, не претендовал на то, чтобы «проверять нас на прочность». (Что вы на это скажите, Евгения Арнольдовна?! Ах, вы будете брать здесь пример!) Не обиделся ни на кого из нас за всю свою жизнь ни разу. (Учись, Мишка!) Правда, мы и повода ему особого не давали. Если его отчитываешь, он огорчается. Потому, что расстроил меня. Если он понимает, за что его ругают, ему мучительно стыдно. (Его почти что и не за что было ругать.) Если не понимает – серьезен, сосредоточен, пытается понять. А так, опять же, послушав собачников: дог может обидеться, обидеться настолько, что неделю «не разговаривает» с хозяином. Собачки мелких пород в знак протеста вполне могут написать в ботинки или из мести (а хозяйка уже и забыла, за что именно ей мстят) порвать платье, пока дома никого нет.
– Рано радуетесь, – вещает Евгения Арнольдовна, – это все пока он маленький, а вот вырастет, тогда узнаете.
Анечка согласилась на собаку (все та же, «жертвенная любовь»), но была уверена, что жертвует спокойной, размеренной жизнью. Собака, по ее представлениям, будет все время лаять, по ночам не давать спать, а днем крутиться под ногами и всячески вредничать, пакостить, пусть и не со зла, а так, по отсутствию разума. К тому же, она считала, чем больше собака, тем больше будет от нее неприятностей. Аня мне призналась в этих своих страхах уже потом. Я был потрясен и ее наивностью, и, в еще большей мере, ее самоотверженностью. Если б, к примеру, у меня была бы фобия, предположим, боялся б кошек – согласился бы я на кошку ради нее?
Каково же было ее изумление, когда выяснилось, что наш тихий, послушный, терпеливый, можно сказать интеллигентный Лондон не только не нарушил размеренной нашей жизни, но сделал ее еще более размеренной и умиротворенной. А неприятности, она узнала от собачников, как раз создают маленькие глупенькие собачки. Аня у нас готовилась к «подвигу самоотречения», а, оказалось, Лондон просто еще одна краска, еще одна грань нашей повседневности. Да какая краска! И какая грань! Я и представить себе не мог, что будет столько радости. Аня думала, что радость – это только пока он маленький, но, по мере его взросления, становления, с ним делалось все интереснее. Наши чувства к Лондону становятся глубже. Развиваются и его чувства к нам. Мы видим, что он все лучше, все тоньше понимает, чувствует нас.
Казалось, мы счастливы, в семье есть любовь – что еще здесь может добавить собака? А вот же, добавила.
– Ничего хорошего из него не вырастет. Помяните мое слово, ни-че-го. Где уж вам такого воспитать, да вы и с Мишкой не справитесь, – Евгения Арнольдовна взяла на себя роль резонера. Не совсем всерьез, но и не только в шутку. Бывает, начнет любя, а потом увлечется и ворчит уже по-настоящему. Ее сомнения насчет Лондона, в принципе, понятны, но а Мишка-то тут причем? Видимо, за компанию. Ну, и чтобы картина нашего мрачного будущего была законченной и полной.
Лондон как-то с самого начала понимал, что есть правила. Не знаю, конечно, но временами казалось даже, если б мы даже и не предложили ему правила, он все равно потребовал бы их. Он хочет жить в осмысленном, четко структурированном мире. А те элементы мира, что относятся к хаосу, например, бродячие собаки, люди, размахивающие руками на улице, вообще все, кто подпадает под категорию «чужие», категорически им отвергались. Правда, когда началась дрессировка, Лондон вполне мог решить, что мир оказался слишком уж организованным, а правила могут быть весьма утомительными.
И еще одна добродетель нашего Лондона – он не изгрыз, пока рос, ни одной вещи в квартире. Вообще ни одной! Я принес ему большую палку-рогатину толщиной с руку примерно. С этой рогатиной связана вот какая история, точнее, история могла бы быть связана, чуть было не произошла. Палка лежала на балконе у Евгении Арнольдовны. Она тщательно завернула мне ее в какую-то плотную ткань зеленого цвета. Я собрался уже уходить, а путь от дома Евгении Арнольдовны до автобусной остановки лежит мимо комплекса зданий, где то и дело проходят разные выставки, форумы и т. д. Выставка, на которой я и приобрел Лондона, тоже проходила там, но в этот день там как раз ждали приезда премьера или кого-то еще в этом роде. И я вдруг не без ужаса вижу – рогатина завернута так, что самым что ни на есть подозрительным образом напоминает тщательно упакованное ружье или какой-нибудь карабин: рога, как будто приклад, остальное, как ствол. Поделился своими сомнениями, Евгения Арнольдовна раздражилась (она всегда чуть что раздражалась), дескать, иди, не выдумывай, нечего демонстрировать тут свое богатое воображение, сойдет и так. А как пойдешь? Там наверняка на крышах снайперы, а тут я с «ружьем». Посмеялся, конечно, но взял такси, поехал в объезд.
Дома торжественно распаковал рогатину. «Держи, Лондон, я из-за нее рисковал». Проинструктировал зверя – только это и можно грызть. Он так и понял. С энтузиазмом принялся за рогатину. Довольно быстро палка рогатиной быть перестала. Лондон, под настроение, с воодушевлением обрабатывал то, что от нее осталось, а бывало, под другое настроение, неторопливо, лежа на своем месте (на своем законном месте), держа палку в пасти за комель, меланхолично жевал ее, как сигару – джентльмен в клубе – во всяком случае, в соответствии с нашими киношными представлениями о викторианской Англии.
А мы-то, опять же (в который раз!), наслушавшись рассказов-страшилок собаководов, были морально готовы остаться без стульев, ножек стола и тапочек. Действительно, кто-то, дабы уберечь мебель, мазал ее аджикой – всю (!), кто-то прятал тапочки поближе к потолку. А были и такие, для кого вещь оказалась важнее собаки, кто делал выбор в пользу вещи. Я же отшучивался в том духе, что живое по своему онтологическому статусу выше неживого, следовательно, Лондон заведомо важнее любого предмета интерьера, любой одежды и прочего. Здесь, как ни странно, Евгения Арнольдовна была со мной согласна. Только раз, уже будучи взрослым, Лондон сжевал тапок, и тапок этот принадлежал Евгении Арнольдовне, но причина была вполне уважительная. Я уехал на неделю. Для него это было впервые. И он съел тапочку от тоски. Евгения Арнольдовна эту неделю жила у нас, движимая желанием поддержать Аню, помогать по дому. И пострадала. Мои же вещи, по ее словам, он нюхал часами, ностальгически и благоговейно. Все время, что я был не дома, на душе неспокойно: а вдруг Лондон думает, что я не вернусь? Вдруг он считает, что не увидит меня никогда больше? Нет, он же верит в цикличность и осмысленность своего сенбернарьего времени, успокаивал я свою совесть. Времени, что всегда возвращает ему меня. А через час ли, через неделю – это уже второй вопрос. Это уже детали. Мне было спокойнее думать так. И в книжке я прочитал, что собаки воспринимают утраченное время не столь драматично, как мы. Но раз он сжевал тапочку, значит, разницу между днем и неделей разлуки почувствовал и тосковал. Но я верил в его опыт. А опыт был недвусмыслен – я ухожу для того, чтобы вернуться. Стало быть, Лондон ждал с надеждой и был уверен в своей надежде. К тому же, я все объяснил ему перед отъездом. Да и Аня ему сколько раз ему говорила, что я вернусь, и он наверняка понял. Не мог не понять! Значит, все не так уж и беспросветно было? Он верил мне, верил Ане. Но тапочку все же сжевал. Я же теперь старался как можно реже куда-либо уезжать.
У многих собаковладельцев идёт многолетняя борьба с питомцами за мягкую мебель. И идет она, скажем так, с переменным успехом. Лондон же никогда не посягал на наш диван. Не порывался, скажем, залезть на него. Если мы уходим, можно смело оставлять открытыми все комнаты, он не ляжет ни на диван, ни на наше ложе, ни на Мишкину кушетку. Риторический вопрос «кто спал на моей кровати?» так никогда и не прозвучал в нашем доме. И не то, чтобы Лондон сдерживал себя, кажется, даже в мыслях у него такого не было, чтобы взять и улечься на диван. Опять-таки, может быть, потому что родился и рос в вольере. Там уж точно ему не узнать, что такое диван, да и просто коврик. Хотя, оказавшись у нас, мог легко догадаться, с его-то умом. Тем более, Норочка подавала пример. Ей же не возбранялось. Но, видимо, этим же самым умом, он и понял – ему нельзя.