Мой XX век: счастье быть самим собой
Шрифт:
Второй тезис требует более детального рассмотрения. Расчет на обывателя – лукавый расчет, ибо обыватели есть в любой среде, в том числе и писательской. Мол, за милую душу проглотят «пропечатку»! И начинаются однообразные выписки из первоисточников и из книги В. Петелина, подчеркивая словесные заимствования.
Список первоисточников, которыми пользовался Пушкин, занял бы много страниц. И бесспорно, что этим же списком, плюс и произведениями самого Пушкина, пользовался и Алексей Толстой в работе над «Петром Первым». Он тоже заимствовал, использовал и т. д. А «Хождение по мукам»? При некоторой автобиографичности (посвящение Н. Крандиевской, некоторые черты сестер) основной груз исторического материала «добыт», извлечен из каких-то других материалов.
Не странно ли? Все исследователи таких разных писателей, как А.К. Толстой. А.С. Пушкин, А.Н. Толстой, не сговариваясь, уважительно, с достоинством говорят: «использовал» то-то и то-то. Не сравнивая B. Петелина ни с Пушкиным, ни с Толстыми, все-таки спросим сами себя: почему же в этом праве отказано автору «Судьбы художника»?
Снова вернемся к первому тезису. Т. Толстая делает невинную вроде бы передержку: роман, скромно названный «Жизнью», низводит до биографического очерка и, исходя из этого, подспудно требует какой-то хронологической, дотошной публикации семейных архивов. Но возможно ли такое в художественном произведении, каковым и является «Судьба художника»? Если подходить к писательству, конечно, не дилетантски, а с творческих позиций?!
Это тоже вопрос «Вопросам литературы».
Олег Михайлов тоже послал в журнал свои полемические заметки, в которых говорил о специфике жанра беллетризованной биографии, о том, как используется документ, как он растворяется в прямой речи героев, в несобственно-прямой речи, внутренних монологах и пр. и пр.
Но редакция «Воплей» даже и не думала публиковать эти письма в редакцию.
И вот почти два месяца я пишу «Письмо в редакцию»... И думаю, размышляю, пылаю гневом...
«Автор «заметок», подписанных Т. Толстой, наивно делает вид, что рецензируемая книга «Судьба художника» – всего лишь свод хорошо известных свидетельств, доступных широкому читателю по сборнику «А.Н. Толстой в воспоминаниях современников». Рецензент не видит (точнее, не хочет видеть), что в моей книге о Толстом использовано огромное количество совершенно уникальных архивных материалов, не доступных пока что не только широкому, но и профессиональному читателю-филологу. Тут и огромное число писем, и оставшиеся в архивах заметки и черновые наброски самого Толстого (в том числе его записные книжки), и документы, характеризующие время, эпоху, в которую жил и творил мой герой.
Здесь автор «заметок» вдруг становится глух и нем, ибо это не подходит сквозной порочащей идее – «клеем и ножницами» и ее совершенно опровергает. Надергав несколько цитат, выявив несколько соответствий, вполне допустимых и даже оправданных, в размышлениях Алексея Николаевича Толстого, данных как воспоминание о недавно прожитой жизни (см. первые страницы книги: отсюда и нежное обращение к своей подруге – «Уж очень ему и Соне хотелось утереть нос всем этим меценатам и показать им, как надо веселиться. Правда, много было хлопот и беготни...» и т. д.), автор «заметок» торжествующе восклицает: «шпарит по тексту записной книжки», «безопаснее держаться ближе к тексту, переписывая слово в слово, только, боже упаси, не ставить кавычек»; «соединяя несоединимое, склеивая несклеиваемое», «метод клея и ножниц творит чудеса», «клей плюс ножницы» и т. д. и т. п.
В каждой работе найдутся свои слабости и уязвимые места. Есть они, возможно, и в моих книгах об А.Н. Толстом. Досадно, что в двух случаях повторяются фразы – сперва как несобственно-прямая речь, затем – как цитаты. Но эта авторская нарочитость (а может, действительно и небрежность?!) возводится в стиль и метод работы, из нее делаются неоправданные выводы и обобщения. Совершенно оставляется в стороне контекст, порою требующий (как это было, например, в случае с очень важным для Толстого «Открытым письмом Н.В. Чайковскому») именно повторения одного и того же документа. Так уж случилось, что это письмо стало поворотной вехой в судьбе большого советского писателя, порвавшего с эмигрантским прошлым и «по примеру Петра I» пожелавшего «хоть свой гвоздик собственный, но вколотить в истрепанный бурями русский корабль», вернувшегося в новую Россию, чтобы помочь строить ее.
И наконец, чисто «художественные» домыслы.
Под пером автора «заметок», подписанных Т. Толстой, я якобы изображаю замечательного русского советского писателя «злобным брюзгой», «вороватым» подсматривателем чужой жизни, «человеком с убогой фантазией». Все это остается на совести писавшего. Темперамент, желание во что бы то ни стало опорочить мой труд перехлестывает очевидность. Отсюда – «цитаты со взломом» из моей книги: оборванные, изуродованные, изувеченные. Отсюда – притягивание за волосы посторонних фактов, отсюда произвол оценок и обобщений.
А где же мой Толстой – патриот и гражданин, интернационалист и государственный деятель, разносторонний талант и советский человек? Об этом мы, конечно, в «заметках» ничего не узнаем.
Приведу страничку из моей книги «Судьба художника»: «Все это время, еще до выстрела в Сараево, Алексей Толстой жил какими-то неясными предчувствиями перемен. Внешне жизнь его складывалась благополучно. Он был принят всюду, везде ждали его произведений. Самые модные салоны Москвы и Петербурга, где бывали известные писатели, актеры, художники, политические деятели, открыли для него свои двери. И ничего удивительного: некоторым он импонировал как известный писатель, другим как граф, титулованная особа. Он бывал принят в салонах Е.П. Носовой, Г.Л. Гиршман, М.К. Морозовой, князя С.А. Щербатова, СИ. Щукина...
Как резко эти салоны отличались друг от друга. Сколько живых, колоритных черт и черточек для Алексея Толстого, наблюдений характеров, настроений, вкусов. Сколько здесь перед его глазами происходило смешного, сколько разыгрывалось драматических историй. А какие контрасты, какие противоречия... Евфимия Павловна Носова, сестра Рябушинского, любила иной раз упомянуть, что предки ее вышли из крестьян. А теперь стены и потолки ее дома расписывали Добужинский и Сомов. И вместе с этим здесь, в этом доме, было столько показной, безвкусной роскоши.
В салоне Генриэтты Леопольдовны Гиршман очень гордились портретами хозяйки и ее мужа, исполненными знаменитым Валентином Серовым, так рано умершим. Сколько раз Алексей Николаевич замечал в глазах хозяйки восторженный блеск, когда она демонстрировала свою знаменитую коллекцию живописи, скульптуры, графики. Но что прельщало ее в предметах искусства: их подлинная уникальность, художественная ценность или выгодное помещение денег?
Алексей Толстой мысленно перебирал многие былые встречи, разговоры. Сколько перебывало в его доме людей за это время. Артисты Большого и Малого театров... Яблочкина, Гельцер, Максимов... А сколько художников... И все интересные, вероятно, будущие знаменитости... Сарьян, Павел Кузнецов, Милиотти, Георгий Якулов... И еще художник Лентулов, в чьем доме он впервые встретился с буйным, непоседливым Владимиром Маяковским, который запомнился ему своей развевающейся крылаткой...» (с. 9).
А теперь приведу странички из воспоминаний С.И. Дымшиц: «...Если в Петербурге мы вращались почти исключительно среди людей искусства, то в Москве наши знакомства пополнились рядом людей, никакого отношения к искусству не имевших, но пытавшихся на него влиять и красоваться в его лучах. Это были буржуазные меценаты, содержавшие салоны и картинные галереи, устраивавшие литературные вечера, финансировавшие буржуазные издательства и журналы и старавшиеся насадить на Москве Белокаменной чуждые русскому искусству вкусы и традиции западноевропейского декаданса. Они приглашали нас на свои вечера в свои салоны, ибо Алексей Николаевич импонировал им и как стяжавший известность столичный писатель, и как титулованный литератор – граф. Меня они приглашали и как жену Толстого, и как художницу, картины которой к 1912 году стали появляться на выставках в Петербурге и Москве.