Моя другая жизнь
Шрифт:
Что мне за дело, кто такой Андреас Форлауфер? Меня сюда совсем не тянуло. Приехать в Эдинбург я согласился лишь потому, что люблю его черные скалы и узкие улочки, его ветер и дождь. К тому же мне обещали хороший отель, где я собирался закончить некое сочинение о Роберте Луисе Стивенсоне. Отчасти меня уговорил мой издатель, отчасти… Человек тщеславен. На «круглом столе» кроме меня и двух прозаиков сидели еще несколько поэтов. Народ попался завистливый и недоброжелательный, а один, так тот был просто агрессивен.
— Я слышал, вы отказались подписать
Я только засмеялся в ответ и подумал, что слухи — это форма осуществления тайных желаний. Как вам известно, ничего подобного я не говорил.
Дискуссия продолжалась допоздна, но я активно в ней участвовал. Высказался, проклиная себя за излишние упрощения, и покинул сцену с одной мыслью: «Все. Больше я в эти игры не играю».
Словом, когда вышеупомянутый создатель книг о путешествиях, он же любитель выпить и закусить за чужой счет, начал нахваливать мне Андреаса Форлауфера, я не мог с чистой совестью возражать ему. Я заслужил, чтобы меня мучили. И ни за что не повторю этой ошибки впредь.
— Он пишет про поезда. Бывал в Африке, в Азии. Слывет по-настоящему талантливым.
— Что значит «слывет»? — удивился я. — Разве вы его не читали?
— Его не переводили на английский, но он очень популярен в Восточной Германии. Живет в Лейпциге. Мне кто-то про него рассказывал…
Стало быть, это информация из вторых рук! Пора спасаться бегством, понял я. Однако в тот день, когда я собрался улетать, рядом со мной за завтраком оказался незнакомый мужчина, представившийся Андреасом Форлауфером.
Ему было за семьдесят. Худощавый, остроносый, волосы с проседью, костюм типично восточно-европейский, напоминающий форму английского школьника: слишком тесный пиджак, коротковатые брюки и неподходящие носки (в данном случае, фиолетовые).
— Вы пишете о поездах, — сказал я, желая быть вежливым.
— Когда-то писал, давным-давно.
Он ел с немыслимой аккуратностью, присущей беднякам из слаборазвитых стран, у которых каждая копейка на счету. Что-то тут было и от недоедания, и от хороших манер. Этакий замедленный ритуал, требующий как можно дольше поглощать пищу и съедать все до последней крошки. Он намазывал джем на поджаренный ломтик хлеба, словно очищал лезвие ножа. Открыл пакетик с сахаром и высыпал его в чашку, не уронив на скатерть ни крупинки; потом, размешав кофе, постучал ложкой по краю чашки, чтобы стряхнуть все до капельки.
— Вы читаете по-немецки?
— Нет. Мне о вас рассказывали. Я и сам написал кое-что о путешествиях по железной дороге. («Кое-что»!)
Он продолжал жевать свой тост, методично, экономно прихлебывая кофе и не проявляя ко мне ни малейшего интереса. Похвали я его, он бы, конечно, прислушался.
— У вас очень хороший английский.
— Я экстенсивно путешествовал.
Мне хотелось сказать ему: люди, хорошо владеющие английским языком, нашли бы слово получше, чем сугубо книжное «экстенсивно».
— Хотя временами бывало чрезмерно трудно приобрести
Еще два слова: «чрезмерно» и «приобрести».
Однако я просто сказал:
— Я прожил в Африке немало лет.
— Где только в мире не говорят по-английски! В Африке. В Индии. В Сингапуре. Ну и, конечно, в Америке.
Он что, разыгрывает меня? Я спросил:
— Вы жили во всех этих странах? И в Сингапуре тоже?
— Жил, — спокойно отвечал он. — И написал о них.
Я не сказал, что сделал то же самое: терпеть не могу, когда беседа между незнакомыми людьми превращается в теннисный матч. Он, как мне показалось, тоже с радостью переменил бы тему и, действительно, оживился, услышав мой вопрос:
— Что вы думаете о фестивале?
— Такой же, как и остальные литературные фестивали. Званый чай, все очень любезны. И никто не говорит ни слова об ужасе и тоске, сопутствующих нашему делу. Мы — актеры, похожие на собак, расхаживающих на задних лапах.
Я уставился на него. Разве не то же самое вертелось у меня в голове, не в точности те же слова?
— Эти романисты, помешанные на сексе… — продолжал Андреас Форлауфер. — Она толстая как бочка. Он весь в прыщах. Читатели разочарованы. Судачат: «Я думала, он выше ростом», «Он что, сбрил бороду?» Или: «Он такой старый». Наиболее унизительное, вы согласны?
Должно быть, я кивнул. Я, конечно, не пропустил оборот «наиболее унизительное». Люди, для которых английский язык родной, так бы не выразились. Я внимательно глядел на него.
— Каков внешний облик писателя, роли не играет. Важно то, что у нас внутри. Дух или мысль. Своего рода гироскоп. Здешний фестиваль — просто гигантское английское чаепитие. А кенийский поэт, который всех безумно волнует… Кстати, почему это всегда поэты?
— Значит, вы не подписали открытое письмо?
— У меня, — сказал Форлауфер, — есть незыблемое правило — никогда не подписывать то, чего я не написал сам. Но дело не в этом. Я здесь совсем для другого.
— Я тоже. — Я поднялся из-за стола с ощущением, что этот чужестранец посмеялся надо мной и даже посягнул на мое достоинство.
Он тоже встал, слегка поклонился, и я подумал, что в жителях Восточной Европы есть нечто почти азиатское и донельзя печальное — их грустные глаза, землистый цвет кожи, их аскетизм, их школьные костюмчики.
Я расплатился в отеле и отправился за тем, ради чего приехал: посетить дом, где прошло детство Роберта Луиса Стивенсона. Дом в Суонстоне, на окраине Эдинбурга, под Пентлендскими холмами. Я взял напрокат машину, выехал из города и, следуя дорожным указателям, без малейшего труда отыскал поворот на Суонстон. И тут же неожиданно очутился в сельской местности: поросшие травой высокие шотландские холмы, вересковая пустошь, можжевельник, цветущий ракитник. Маленькая деревушка расположилась на самом верху узкой крутой дороги; шесть-восемь коттеджей и один побеленный господский дом, стоящий в отдалении. Мальчиком Стивенсон приезжал сюда почти каждое лето.