Моя другая жизнь
Шрифт:
Да, велика была разница между автором моих книг и субъектом, в какого я превратился; и об этом никто не узнает, поскольку унылый бессловесный тип (а именно таков я стал) не может больше написать ни строчки.
Я хотел уехать. Но до ужаса боялся тронуться с места. Где взять силы, чтобы пуститься в странствия? Я цеплялся за то, что было как будто бы близко, знакомо, и все равно чувствовал себя чужаком, и это мне самому казалось диким: я ведь жил дома — в месте, которое знал лучше всего на свете, — и не ощущал себя его частью.
В ту пору я и стал пользоваться уличными телефонами, суеверно полагая, что каждый следующий сулит новый шанс. Вскоре, однако, обнаружилось,
Мне было нечем заняться — ни работы, ни друзей — и некуда девать время. Я дошел до ручки. Все эти усилия, упования, честолюбивые замыслы… И вот я один как перст, и ничего у меня нет. В начале жизни мне верилось, что я особенный, не такой, как все. Разве я не был наделен даром? Теперь же я стал похож на остальных и заметил, что почти все пребывают в печали. Прежде мне это на ум не приходило. Я был один, от того, что у меня имелось, сохранилась лишь половина, и она все уменьшалась в размере, и дело явно шло к тому, что от нее вот-вот ничего не останется.
Я никому не завидовал, кроме того человека, которым был когда-то, которого сам уничтожил, и худший день моей супружеской жизни был блаженством в сравнении с нынешним существованием. Мне вдруг вспомнилось, как после покупки дома в Лондоне, по уши залезши в долги, мы с Алисон, оставив детей на няньку, провели целый день, приводя в порядок новое жилище: она один этаж, я — другой. Поесть толком не могли — кухня была не пригодна для использования, — и мы отправились в кафе и сидели там, вымотанные, молчаливые, с ввалившимися глазами, поглощая черствые бутерброды, усталые до такой степени, что слова проронить не хотелось. Из дали лет это представлялось очень романтичным — столько усилий и такая награда за труды.
To был один из счастливейших дней моей жизни. Но день, когда я о нем вспомнил, был отчаянно скучным, обидно заурядным, как и большинство дней, скрашиваемых только моими нескончаемыми подсчетами — минуты, унции, метры, доллары, годы.
Я и сам был существом, вполне пригодным для измерения. Сочинительство затемняло или опровергало этот бесспорный факт. Но я больше ничего не писал. Я не ходил в кино, мне были безразличны новости — кроме разве стихийных бедствий, или катастроф, учиненных людьми, или уголовных преступлений; я наблюдал за всем этим холодно, с мрачным удовлетворением. Удовольствия никакого, но зрелище чужих физических страданий, а то и агонии доказывало мне, что я не одинок.
Полагая, будто чтение может приглушить боль, я попробовал вновь испытать наслаждение от книг, которые когда-то любил. Принялся перечитывать «Дэвида Копперфилда». И наткнулся на такой пассаж:
«А с тех пор, как я взялся за чтение, вы взялись за сочинительство, хе-хе, не правда ли, сэр? — смотря на меня с восхищением, сказал мистер Омер. — Какую прекрасную книжку вы написали! Какую интересную! Я прочитал ее от слова до слова. А сказать, чтобы она меня усыпляла, — ни-ни!» [93]
93
Ч.
Я бросил читать романы, да и вообще все, кроме газет и глянцевых журналов. Я погрузился в то, что принимал за общественное самосознание. Некогда я считал себя неординарной личностью, теперь же увидел, на сколь многих людей похож. Я следил за голливудскими разводами, вникал в подробности жизни кинозвезд, музыкантов, общественных деятелей, узнавших на собственной шкуре, что такое развал семьи, наблюдал за тем, как каждый их шаг привлекал к себе внимание и обсуждался. Я находил глубинный смысл и своеобразное красноречие там, где прежде видел всего только примитивные клише: «Говорит, что изо всех сил пытается вернуться на путь истинный»… «Каждый миг совместной жизни был сущим адом»… «Не может сосредоточиться на работе»… «Жалуется, что в нем что-то оборвалось»… «Чувство такое, что все, ради чего он трудился, пошло прахом»… «Тоскует по детям»…
Из всего, что я прочитал или услышал в ту пору, ничто не казалось мне таким близким, как чувствительная музыка кантри — с ее примитивно-неуклюжими куплетами о тех, кого предали, обидели, покинули в беде. Я слушал эти песни, поражаясь правдивости их сюжетов, и глаза мои порой застилали слезы — до того все было узнаваемо. Наивные, безыскусные песенки убеждали: я обманывал самого себя и загубил свой писательский дар. Тут уж приходилось выключать музыку, поскольку я боялся расплакаться.
Мою историю почти ежедневно описывали газеты: «Отец выступает по ТВ, требует права на свидания с детьми», «Поджог телефонной будки мужем после развода с женой», «Возлюбленный бывшей жены ошпарен кипятком и обезображен», «Тайна остается неразгаданной по причине исчезновения виновника», «Никакой явной причины фатального исхода не обнаружено».
Я сосредоточился на своих цифрах. Наука всегда составляла предмет внимания телевидения. Меня заинтересовала научная программа на канале «Дискавери» о радиоуглеродном датировании и в ней — то, какой смысл вкладывается в выражение «период полураспада». До середины передачи шел серьезный мультфильм, а потом на экране валял дурака какой-то ученый. В своем блокноте, в прежние времена служившем мне для набросков будущих рассказов, я поспешно нацарапал следующее:
«В физике это определенное время, требующееся для распада половины радиоактивных ядер данного вещества.
Периоды полураспада радиоактивных веществ могут колебаться от долей секунды до миллиардов лет, и для данного атомного ядра они всегда неизменны, независимо от температуры и других условий.
Если объект содержит фунт радиоактивного вещества с периодам полураспада пятьдесят лет, то по окончании этого срока останется ровно полфунта нераспавшегося радиоактивного вещества. Спустя еще полвека от распада уцелеет четверть фунта. И так далее.
Ученые в состоянии определить возраст объекта, ну, скажем, валуна, измерив количество распавшихся и нераспавшихся ядер. Зная время их полураспада, можно вычислить, когда они начали распадаться, и, таким образом, узнать, сколько лет объекту».