Моя другая жизнь
Шрифт:
Я вовсе не имел желания уходить; я хотел продолжать, хотел поговорить еще о чем-нибудь или послушать ее. Меня тянуло к доктору Милкреест. Я ничего о ней не знал, она держала меня в полном неведении на свой счет, так что и фантазии не за что было зацепиться. Однако само это неведение наделяло ее таинственностью и обостряло мое любопытство. Я видел, что она очень неглупа. Широкая в кости, с большими ногами, скучноватая, эта женщина, однако, была решительна и деловита, а просторные платья, широкие юбки и толстые свитера не скрывали ее фигуру — скорее даже подчеркивали.
У нее было великолепное крупное тело, и мне хотелось прижаться к ней и
Это была не любовь. Просто доктор Милкреест оказалась единственным живым существом, с которым я виделся и разговаривал. Я знал, что мы бы поладили, и к тому же испытывал к ней физическое влечение. Я не мог рыскать по городу в поисках женщины, как делал когда-то: боялся СПИДа. Я стал осторожен, меня брал страх при одной мысли о том, чтобы приблизиться к незнакомой особи женского пола.
Так мы провели целый месяц, встречаясь дважды в неделю, и я уже начал рассматривать психоанализ как неотъемлемую часть своей жизни. Зимним днем я отмахивал шестьдесят четыре мили до Чарльз-стрит, по дороге ломая голову над тем, о чем говорить. Идеи, приходившие мне на ум, прежде я мог использовать в рассказах — теперь они были исключительно пищей для терапии. Выкладывал я их сбивчиво, неуклюже, облекая в примитивную форму. После сеанса меня ждали две длинные сигары «Корона» и порция quesadillas [94] в «Амигос». Затем я возвращался назад, с пустой головой, физически изнуренный, вымотанный разговором и долгой ездой.
94
Пирог с сыром (исп.)
Слово «изгнание» казалось мне наиболее точным для определения моего бытия. Множество раз употреблял я его в своих сочинениях, но только теперь постиг истинную суть. Это была земная форма осуждения на вечные муки: полураспад, когда жизнь каждую секунду укорачивается вдвое, и так происходит почти постоянно. Изгнание — вовсе не метафора. Я стал изгнанником и не сомневался, что пребуду им до скончания дней. Считать себя впавшим в немилость у высших сил и выброшенным из садов блаженства было бы глупо. Никакого Эдема я и прежде не знал. Ближе всего к нему я был в 1964 году, в Мойо. Эта колония для прокаженных была моим раем.
Однако то изгнание отличалось от нынешнего. Путешествуя по незнакомым странам, я всегда видел четкие сны — про все эти неуютные комнаты, неудобные кровати, промозглый воздух, загадочный ночной шум. В тех краях кто-нибудь обязательно что-то выкрикивал — в Гуджарате, в Хакке, в Кечууа или Илокано, а я понятия не имел, о чем идет речь. Но вся эта атмосфера проникала в мой спящий мозг, навевая видения.
Здесь я тоже видел сны, и тоже отчетливые, — в этом доме, который больше не был моим родным кровом. Обрывки снов об изгнании и преступлении. Я, потерпевший крах писатель, спал, что-то бормоча во сне, и видения мои походили на выцветшие клочья, обрывки моей работы.
— Снова то же самое, —
Речь шла о давнишнем сне, который мне часто снился после возвращения в Соединенные Штаты — в период моей одержимости уличными телефонами-автоматами. Я называл его «сном о чемодане», но теперь догадался, что главное — в другом. Меня втянули в убийство. Я не стрелял и не колол, но без возражений согласился, когда другие (трое мужчин) попросили им помочь. Автомобиль был мой, я знал владельца чемодана, у меня даже возникло ощущение, что мне известна и жертва. В этом сне ни у кого не было имени. Жертву, ни о чем не подозревающую, схватили, прикончили, потом разрубили на куски и затолкали в чемодан.
Само это убийство было лишь коротким эпизодом, большую часть сна занимало бегство: я и трое мужчин в автомобиле; на заднем сиденье неплотно закрытый чемодан; скоростная трасса; окно ресторана для автомобилистов; площадка для отдыха; жуткая пробка; долго не меняющийся красный свет, болезненного вида ребенок в заднем стекле стоящей впереди машины, огромный слюнявый бульдог, лающий на чемодан… Нас остановил полицейский. «Что в чемодане?» Кровавого пятна на ручке он не заметил. Но с каждым его вопросом меня относило все дальше и дальше от машины. Я был зритель, но зритель-призрак. И исчезал вдали.
Я проснулся в диком ужасе, задыхаясь, обливаясь потом, голова взмокла. Во сне я благополучно скрылся; наяву меня терзало чувство вины, и оно не проходило, неотступное и мучительное, как тошнота. И я понял: надо рассказать этот сон доктору Милкреест. Что бы я без нее делал? Я привык такими вещами делиться с Алисон — даже в худшие минуты я не в состоянии был представить себе жизнь без нее. Раньше, когда мой мир еще не распался, я бы непременно перенес такой сон на страницы какой-нибудь книги. Теперь не было ни книг, ни жены; но была доктор Милкреест. Возлюбленная Флобера Сюзанна Лажье говорила ему: «Ты мусорное ведро моей души, тебе я доверяю абсолютно все».
— Попробуйте установить личность мужчин, мистер Медвед.
— Не исключаю, что мы вместе учились в школе.
Все мои сны, помнится, были связаны со школой.
— Это ценная деталь.
— Я ненавидел школу. У меня было несколько друзей, но я все равно боялся…
— Продолжайте.
— Боялся невежд и глупцов. По-моему, они способны на любую жестокость. А умных высмеивают. Одаренный человек все равно что педераст. Над ними одинаково измываются.
— Любопытное сравнение.
— О господи!
На ее красивом лице ничего не отразилось, однако блеск в глазах выдал внезапное волнение, рожденное какой-то мыслью.
— Вы решили, будто я бессознательно признался в гомосексуальных наклонностях. Да как же вы не сообразили: я придумал это сравнение, чтобы вы лучше меня поняли!
— Существует масса способов описать что угодно, вы, однако, выбрали именно эти слова.
— Способов действительно много, — сказал я, стараясь не закричать, — но это сравнение самое точное. Мое воображение было моей тайной. У нас в школе, если тайна выходила наружу, если хоть какая-то подробность становилась известной — пристрастие к чему-нибудь необычному, забавное второе имя, да мало ли что, — ты был обречен на беспощадные насмешки. Не было у нас геев — по крайней мере, никто в этом не признавался. Но, наверно, таких было немало, и им приходилось выслушивать издевательские замечания насчет «педиков», «гомиков», «петухов». А если ты был смекалист, тебя дразнили «Эйнштейном».