Моя другая жизнь
Шрифт:
Сорок лет назад, мальчишкой, я ходил здесь так же, как сегодня, только пес Самсон мотался впереди: по уши в снегу, язык набок, и на языке снежинки. И, конечно, лыжи были не те: деревянные, с ремешками, и палки бамбуковые. Но такая же темнота, и такой же студеный воздух с тонкой пылью морозного инея и едва уловимым запахом опавшей листвы и сосновой хвои; и так же резко пробирал ветер, так же охватывало холодом, когда наступали зимние сумерки. Сейчас доносился гул с дороги, тогда шумно дышал Самсон, а вообще-то в лесу было тихо. Тот же самый лес с тем же самым снегом — лес,
Забросив лыжи на верхний багажник, я поехал назад. Через Медфорд-скуэр и дальше, вниз по Мистик-авеню. Очень хотелось пить, а там был бар. Раньше здесь располагался большой деревянный скейтинг-ринк «Бол-А-Рю»; там вечно болтались моряки из Бостона, кто в увольнительной на берегу. Теперь это был цех ремонта кузовов, окруженный помятыми автомобилями, а сразу за ним, через Сомервилл-лайн, тот самый бар, «Мистик-лаундж».
Внутри было темно — ниши освещены тусклыми красными лампочками — и пахло табачным дымом и несвежим пивом. Я взял себе бутылку, а по дороге к столику прошел мимо музыкального автомата. Бросил в него несколько четвертаков и набрал три старые песни. А потом сидел, посасывал свое пиво и слушал «Рожденного проигрывать» Рэя Чарлза, и «Некуда пойти» Чака Бэрри, и самую последнюю, навязчивую мелодию Джима Моррисона «Никого я не знаю». И улыбался, пробуя на вкус свои беды с легкой примесью алкоголя, и утешался общностью нашей беды — Медфорда и моей.
Из ниши позади меня раздался насмешливый голос:
— Эй, друг! Что за проблемы?
Я обернулся и увидел полненькую девчушку с татуированной подругой: рука над локтем и шея разрисованы. Обе улыбались мне понимающе, словно выбором песен я описал свое настроение.
— Да никаких, — ответил я.
И рассмеялся даже, так было приятно, что хоть кто-то меня заметил. Последние два месяца я жил словно привидение, проходящее сквозь стены: невидимый, беззвучный, безымянный.
— А вы правда на лыжах катались? — спросила татуированная подруга, увидев очки и перчатки, лежавшие у меня на столике.
— Да, правда.
Я поднялся и присоединился к ним, благодарный за то, что со мной заговорили; и только потом заметил, что напротив них сидят двое парней. Оба лохматые, синюшные, с кислыми, хмурыми физиономиями. Один из них был здорово пьян: челюсть отвисла, а грязные пальцы вцепились в стакан, в котором еще что-то было на донышке. Когда он поднимал стакан к губам, я заметил, что в нем качается пена от плевка. Оба сидели скрючившись, поджав ноги, как собаки в тесном уголке.
— Я до вырубки ходил.
— А это где?
— Фелзуэй, — сказал я. Начал было объяснять подробности, но девушка понятия не имела о тех местах, что я описывал, а остальные заскучали — я умолк.
— Возьмите мне еще выпить, — попросил пьяный.
— Я возьму, — сказал я.
Подозвал официантку,
Но тут один из парней пробормотал: «Это, наверно, круто — работу иметь». Я понял, что денег у них нет, мне никто ничего брать не станет, и вообще тот мой жест на самом деле не слишком был уместен.
— Меня зовут Пол, — сказал я и поднял бутылку.
Они чокнулись со мной по очереди своими бутылками; назвали себя. Девушка, что заговорила со мной, оказалась Вики; друзья звали ее Уичи. Другая была Бан-Бан, с маленькой татуировкой сбоку на шее и еще с одной — синяя птица — на плече. Пьяного звали Мандо. Его хмурый приятель разглядывал меня в упор. Уичи сказала:
— Это Блэйн. Он под кайфом. Анаши накурился.
Блэйн улыбнулся мне с ненавистью и затянулся своим бычком, спрятанным в ладони.
— Я знаю, про где он толкует, — сказал Мандо. — Фелзуэй это где я как бы машину угрохал, так что им пришлось меня как бы вырезать оттуда этой горелкой газовой или как бы что там у них. Неделю вошкались.
— Он как напьется, так вылезает на Девяносто третью, закроет глаза и считает. Просто так. Посмотреть, что получится.
— А получается, что влетает в ограждение, вот и все, — добавила Бан-Бан.
— Я однажды как бы до сорока восьми досчитал, — сказал Мандо. — Только потом гробанулся.
Лицо у него было асимметричное — один глаз выше другого и скулы разные, — и эта перекошенность при разговоре об автомобильных авариях становилась еще заметнее.
— А зачем считать-то? — спросил я, вспомнив, как последние два месяца только и делал, что считал все подряд: минуты, фунты, тарелки, телеграфные столбы.
— Считалки — это бзик такой, — объяснила Бан-Бан. — Прицепится к тебе, ты и считаешь. В магазине у нас была одна стерва, так она по сто раз все пересчитывала; а потом все дверные ручки, бывало, потрогает, пока уйдет. А после и вовсе свихнулась.
Разговаривала она странно, будто держала какой-то кусочек во рту; и я все удивлялся, почему бы ей его не проглотить. Но когда дождался, чтобы она улыбнулась, — увидел яркую серебряную вспышку у нее на языке.
— Ты что ешь?
— Покажи ему, Бан-Бан, — посоветовала Уичи.
— Это штифт такой, — сказала Бан-Бан. Она высунула язык и показала мне серебряный шарик, подвешенный возле кончика. — Вроде гантельки как бы.
— Больно было?
Бан-Бан нахмурилась — ответ и так был ясен, — но ответила совсем иначе:
— А мне понравилось, я сама хотела.
— Все прокалываются, — сказала Уичи.
— Зачем это?
— Смотрите, он спрашивает зачем!
— А откуда эти татуировки? — спросил я Уичи.
— С тусовки татуировочной.
— Как это?
— Ну, приходят все, кто хочет; платишь полета и, там, пьешь и вообще ошиваешься, пока не надоест; а тот мужик просто делает всех подряд, по очереди. Круто. Завтра опять будет, на Риверсайд-авеню. Мы, наверно, пойдем.