Моя Джомолунгма
Шрифт:
– Можно, я возьму один?
– Конечно.
– Правда, если увидит мама...
– Тогда не стоит. Лишнее напоминание.
– Нет, нет, я возьму. Я спрячу. Никому не буду показывать. Для себя только.
Тоня вырывает из тетрадки чистый листок, заворачивает в него осколок, кладет в карман пальто.
– Это в память об отце. И обо всех погибших,- говорит она.- И на тот случай, если я когда-нибудь распущу нюни.
В коридоре слышатся шлепки туфель Акулины Львовны. У нашей двери они затихают: скверная привычка подслушивать под дверью. Потом раздается вкрадчивый стук и вслед, до половины своего мощного бюста, просовывается сама Акулина Львовна в извечном халате с малиновыми пионами.
Когда
– обиделась Акулина Львовна.- К утру станет легче". Но утром моя нога еще больше распухла и почернела. Как потом объяснили в больнице, произошло внутреннее кровоизлияние. Акулина Львовна от чрезмерного усердия вправить вывих еще больше увеличила травму.
– А, у тебя гости!
– округляет глаза Акулина Львовна.- Извиняюсь. Я думала, что ты разговариваешь с матерью.
Но, сказав это, Акулина Львовна не уходит. Деланно играя подкрашенными глазами, стара-ясь скрыть неутолимое любопытство, она быстро осматривает комнату, койку, стул, прикрытый салфеткой, под которой хранится моя еда, термос с чаем.
– А ведь, знаешь, мы с ней почти знакомы,- говорит Акулина Львовна, разглядывая Тоню.- Я ее часто встречаю на лестнице. Милая девочка... Просто милашка...
Низкий голос Акулины Львовны, когда она хочет произвести впечатление, обретает шоко-ладную обливку.
– Очень, очень приятно... Ну, не буду вам мешать, молодежь!
Акулина Львовна, многозначительно подняв брови и противно глядя на меня, втягивает голову за дверь.
Тоня растерянно приподнимается:
– Я пойду!
– Ну что ты!
– Нет, нет, я пойду.
Я понимаю, это все из-за Акулины Львовны. Что за век! Всегда сумеет плюнуть в самую душу.
Тоня уходит. Ей к часу в школу. Я снова остаюсь один. Я закладываю руки под голову и смотрю, как над своими за зиму обветшалыми гнездами суетятся грачи. Одни выдергивают старые черные прутья, на которых клочьями висит сгнившая кора, и бесцеремонно сбрасывают вниз. Другие улетают куда-то, приносят новые веточки. Я гляжу на грачей, на глубокое голубое небо за ними и думаю о Тоне. Я теперь всегда думаю о ней, даже когда читаю, когда разговариваю с мамой. Иногда это совершенно неотчетливые мысли, которые нельзя облечь ни в какие слова. Они где-то в глубине сознания, но они всегда во мне, каждую секунду, как биение пульса. Я не знаю, как это назвать, но это похоже на излучение, на радиоволны. Я их все время сознательно и бессоз-нательно посылаю в мировое пространство. Я думаю о многих вещах, о человеческих поступках, мысленно облетаю материки, землю, мчусь к звездным мирам,- мало ли где не побываешь и о чем не передумаешь за долгий день одиночества,- и все время, пока во мне вьется мысль, в мир летит, как мои позывные: "Тоня, Тоня, Тоня!"
Наверно, у каждого человека есть свои позывные, каждый выбирает их сообразно с тем, как он представляет себе счастье.
6
Я просыпаюсь оттого, что во дворе пилят дрова. Пила рычит глухо, захлебываясь опилками. Наверно, режут толстое, сырое бревно.
– Не придерживай!
– сердится Никифор.- Пила слободу любит.
Мне нравилось смотреть, как Никифор пилит дрова. Пила у него холеная, отшлифованная до глубокой стальной синевы. Зубья, крупные и редкие, разведены широко и отточены остро, а сама пила изогнута татарской саблей, и от этой лихой изогнутости кажется, что какой-то мастер делал ее с веселой и жутковатой ухмылкой.
Когда Никифору загоралось выпить, он доставал из-под кровати пилу, обернутую мешкови-ной, и, подбив в напарники кого-нибудь из соседних дворников, уходил на весь день. Возвраща-лись навеселе и потом еще в Никифоровой каморке допивали дневную выручку.
Иногда, обычно в воскресный день, Никифор устраивал генеральную пилку на своем дворе. Первым нанимал его Симон Александрович, потом приспичивало всем остальным.
Отмыкались бесчисленные сарайчики и клетушки, и Никифор в паре с теткой Нюней в каком-то молчаливом азарте расхватывали на полуметровые чурбаки все, что выбрасывали им из сараев.
Сняв ватник и сдвинув на глаза баранью вислошерстую шапку, Никифор водил пилу широ-кой и ровной розмашью. Под просторной рубахой так же ровно ходило крепкое мужицкое тело, и всякий раз, повторяясь точь-в-точь, промеж лопаток заламывались цыплячьей трехпалой лапкой складки выцветшего сатина. Никифор не выказывал ни малейшего усилия, он только чуть придер-живал рукоятку, положив указательный палец на стальную пятку пилы. Казалось, Никифор лишь делает вид, будто пилит, в то время как главную работу выполняет тетка Нюня. Маленькая, щуп-лая, она юрко топталась по другую сторону козел, хватаясь за пилу то правой рукой, то левой, то обеими сразу.
Пила с всхрапом вспарывала белую бересту берез и в два-три взмаха почти на полполотна погружалась в горбушку. По мере того как она врезалась в полено, звон ее становился все выше, все тоньше, на середине доходил до бабьей жалобности, но потом, под конец снова мужал, обре-тал нотки самодовольства, и от бревна отваливалась березовая колбаска. Когда ж попадалась сосна, пила глохла в ее парной, рыхлой глубине, из широкого распила зубьев выплескивали обильные струи, темными ржаными отрубями падали они поверх белых березовых опилок, рыжели под ними Никифоровы сапоги, а мы, мальчишки, украдкой подставляли руки, и тотчас ладошки наполнялись теплой пушистой размочаленной древесиной, от которой возбуждающе остро пахло живым дремучим лесом.
В такие дни в нашем дворе бывало оживленно. Простая, как хлеб, работа Никифора почему-то взбудораживала всех, будто был случайно обнаружен праздничный день в серой массе кален-даря, в похожих друг на друга буднях обитателей нашего дома. Жильцы целый день толпились возле Никифора и тетки Нюни. Симон Александрович, надев по этому случаю старенький пиджак и кепку да еще рукавицы, чтобы не занозить руки, и оставив от своего бухгалтерского туалета один галстук, с веселой озабоченностью таскал по три-четыре расколотых полешка в сарай. Вид у Симона Александровича был совершенно счастливый, но при этом он не забывал следить, чтобы Никифор выкраивал из каждой двухметровки ровно семь кусков, а никак не шесть, потому что из семи кусков могло получиться значительно больше дров, чем из шести.
Иногда кто-нибудь, соблазненный веселой ходкостью пилы, выхватывал у тетки Нюни руко-ятку и пускался в единоборство с Никифором. Но Никифор нимало не обращал внимания на горя-чность нового напарника. Он продолжал двигать своими широкими, округлыми плечами все в том же ровном, неумолимом ритме, от которого очень скоро напарник бледнел лицом и уже не пилил, а бестолково болтался за пилой.
После пяти-шести кругляшей Никифор снисходительно хмыкал:
– Подь, парень, просохни.
Оказывалось, никто из них не мог более десяти минут продержаться на этом нехитром деле. Эта редкая вспышка удали в молчаливом Никифоре манила и обжигала своей недоступностью. Жильцы суетились возле него, а вернее - возле его горячей работы, будто мошка вокруг пылаю-щей головешки.