Моя коллекция
Шрифт:
Мать бедарку запрягла и за теткой, та за восемь километров жила.
Тетка приехала и говорит: «Твоя корова спорчена. Давай маленькую скамеечку и нож, а если соседка придет иголку с ниткой просить, гони со двора, как можешь».
Поставила скамеечку у коровы между лап, села сама и над коровой ножиком водит крест накрест, и шептать. А ветинар в холодке сидит и смотрит. Пошептала, и над коровой пар пошел, от рог до хвоста пар идет. А она сидит у живота и шепчет. А корова отухать стала. И отухает на глазах, и отухает, а над ней пар идет.
И тут — шасть! — соседка во двор, иголку просит. Мать
А тетка и говорит: «Полежать я должна, Сергеевна. Худо мне — я ее болесть на себя приняла».
Полежала она часа два, поела, а потом ночь еще заночевала — сила у ней вышла. А утром уехала.
А корову сразу и прирезали на мясо.
Поле мертвых
Я девчонкой лет четырнадцати в лагере у немцев была.
Как наши нас освободили, так и прошли мы километров шестьдесят, я и заболела. Простудилась, чи что, температура сорок. Меня в штабе положили. Полечили, через два дня на ногах была.
Солдаты нам говорят: «Девчата, хотите повидать передовую?»
Мы говорим: «Хотим».
Вот они нас и понасажали на какой-то тягач, чи трактор, и поехали к Сивашу. Где немцы отступали, а наши их в работу взяли. Так район, как на Камыш Бурун, гладкое поле, и немцев там валяется — не сотни, не тысячи, а я вам скажу — мильоны! И не так лежат: один здесь, другой там, а вповалку, кто где — друг на друге, кто по два, кто по три, кто цельной кучей, где лежа, где сидя, а где он бежал, а его убили, вот у него ноги в иле застряли, он и упасть не может — стоя стоит… И их сколько — мильоны!
Ну, солдаты говорят: «Пошли часы собирать, кольца тоже». Все и пошли.
А я боюсь. «Не надо мне ваших часов, колец, я мертвяков боюсь, я лучше в вашем танке сидеть буду, вас ждать…»
Они и пошли. Руки там у немцев поднимают, по карманам шарят, все дальше и дальше уходят, а я одна в танке сижу, а кругом немцы мертвые, а меня такой страх забрал — а вдруг какой да и встанет! Я и побегла к нашим. Бегу, их огибаю, тут два, тут три, а там в такое место вышла, что вокруг не обойти и не перепрыгнуть. Ну, я думаю, наступлю я на него легонечко, на грудь ему, а дальше уже опять дорогу видно, землю. Я на него ступила, а вот даже сейчас страх берет через тридцать шесть лет! У него воздух там был в нутре спертый, чи что еще… Он вдруг — Ё - ё - ё - о-ох!
Я как заору, как сумасшедшая: «Немец живой!» И бегом, дороги не разбирая, в сторону, прямиком на минное поле!
Солдатики мои все побросали — кольца свои, часы — и за мной!
Как они меня там догнали, не помню, только метрах в пяти от минного поля перехватили!
Но там их было — мильоны! Все поле зеленое — шинеля…
Немец
В сорок первом наш детский дом не успел эвакуироваться из Ровно. Пришли немцы. Отделили от нас еврейских детей и воспитателей
А нам велели не разбегаться и чтобы дом как был, так и оставался до особого распоряжения. Вот и осталось нас человек пятьдесят ребят, повариха тетя Лида, две воспитательницы да инвалид кладовщик. Скоро начали мы голодовать, хлеба стали получать по пайкам, мяса никакого, варили картошку, кукуруза еще была, да кончалась тоже.
Сидим мы как-то вечером с девчонками в нашей комнате, болтаем, каждый про себя чего-то рассказывает: как дома жили, как в детдом попали. Уже часов одиннадцать или двенадцать было, воспитатели особо за нами не следили, вот мы к ночи и заболтались.
Вдруг в дверь постучали. Одна девчонка дверь открыла, и вошел немец. Офицер. Такой высокий, мрачный, небритый, черный. Стоит, на нас смотрит и молчит. Мы все притихли, молчим тоже.
Он обвел всех глазами, на мне остановился. Я самая старшая была, мне пятнадцать лет было. Чего-то мне страшно стало. А он пальцем сделал так — мол, иди сюда.
Я помертвела вся, вроде бы холодом обдало, а потом разом в пот бросило. Встала. Подошла к нему. Он меня оглядел всю, а потом на дверь указал и говорит: «Ком!»
Оглянулась я на девчонок, все сидят, не шелохнутся, и на меня глаза пучат. Ну, что тут сделаешь? Я и пошла. А он за мной.
Вывел из дому. На улице ночь. Темно. В редких домах огоньки светятся. Я остановилась, он толкнул меня и еще раз: «Ком!» Я хотела стрекача дать, он понял, схватил за руку, сжал крепко, а другой по кобуре похлопал. Ну, думаю, все. Застрелит. Пошла дальше. Иногда оглядываюсь, а он идет сзади за шаг и пальцем указывает, куда поворачивать.
Вот прошли мы так, наверное, с полчаса во тьме кромешной. Я почуяла, что он меня на окраину города вывел, на шоссе. Куда же это он меня? Неужели в лес? Значит, все-таки расстреляет? Или ему другое надо? Иду, дрожу, как во сне все, а слез нет, не идут слезы.
Вот свернул он с шоссе, меня к какому-то дому деревянному подвел. Взошли на крыльцо. Он фонарик достал, посветил. Я вижу, что в какой-то луже темной стою. Я нагнулась, пальцем макнула. Господи! Да это же кровь! Я тут чуть не упала, а он дверь открыл и меня внутрь впихнул. Опять фонарик зажег. Я смотрю — на полу у порога лежит большая собака. Мертвая. От нее кровь на крылечко просочилась.
Он принес ведро, тряпку и чего-то лопочет по-своему и пальцем указывает — сначала на собаку, потом на дверь, потом на ведро. Я поняла — у меня как с сердца камень. Убрать собаку, значит.
Я собаку за хвост из дому вытащила, потом воды натаскала, всю комнату два раза чисто вымыла, крыльцо — ножик он мне дал — отскребла. Потом он мне лопату принес. Я в саду за домом яму выкопала, собаку захоронила, засыпала. Он рядом стоит, смотрит, от меня ни на шаг.
Когда я кончила, он пальцем в дом поманил.
У меня опять сердце сжалось, опять испариной вся покрылась. Вот оно. Начинается. Пошла я, а ноги не идут.
А он мне буханку хлеба в руки сует и сала шмат. Дал и рукой на дверь махнул. Я сначала не поняла, стою, как дурочка. А он меня за плечи взял, к двери повернул и толкнул легонько. Я вышла из дому, оглянулась — он в дверях стоит, опять рукой машет.