Моя купель
Шрифт:
Далее он принялся пересказывать содержание христианских заповедей, цитируя по памяти целые страницы из Нового завета.
Я посмотрел на часы.
— Готов прервать, — согласился Митрофан. — Зинаида, пора подавать ужин...
За ужином Тимофей Слоев вторично нарушил договоренность «молчать и не раздражаться».
— Слушай, Митрофан, скажи по-свойски, на какие деньги ты содержишь этих шарамыг — братьев Хлыстовых и Феньку Долгушину? Горькие пьяницы, они скоро твою веру на водку променяют.
— Ограждаю, как могу, ограждаю их души от грехопадения. Все видят, как это вершится.
— А зачем они тебе понадобились? — продолжал настырно добиваться Тимофей.
—
«Ну вот, — подумал я, — до сих пор он вроде искал мотивы к самооправданию, а теперь переходит в наступление. Интересно, с каких позиций?»
— Можно. Запрета нет и не будет.
— Мужик собирается в поле, запрягает лошадь, уже затягивает супонь, но в этот момент до его слуха докатился благовестный звон колокола — бом, бом, бом... Мужик вспомнил — троица, перекрестился и снова за супонь. Но звон колокола разбудил в нем добрые думы. Выпала из рук супонь.
— При чем тут супонь, если ты собрался критиковать? — вмешался Тимофей.
— Потерпи, потерпи, сын Степана Слоева, про твоего отца идет речь.
— Про отца? — удивился Тимофей.
— Да, да, к его душе сейчас пойдем... Зовет, зовет его колокол на благочестивое деяние. Перекрестился мужик, распряг лошадь, сменил грязные шаровары и рубаху на чистые, сапоги через плечо — и зашагал на зов колокола... Церковь — самое красивое сооружение во всей округе. Купола с крестами устремлены к небу. Храм божий. В него нельзя входить не крестясь. Вымыл мужик ноги в речке, надел сапоги и смиренно, не спеша вошел в ограду храма, затем переступил порог. В храме диво дивное: своды в россыпи небесных светил, со стен смотрят лики святых. И всюду свечи, свечи. Они горят тихим огнем, высвечивая благородство красок. Смотришь, а рука сама кладет крест на чело, на пояс, на плечи. И хор на клиросе — лучшие голоса, собранные со всей округи, — наполняет душу благостным настроением. Мужик крестится, вдыхает запах ладана. Да, да, и запах здесь служит свою службу. Мужик кланяется, приникает лбом к полу, повторяет про себя свою молитву или повторяет слова, изреченные с амвона... Но это еще не все. Включившись в ход действий прихожан, заполнивших храм, мужик достает из кармана пятиалтынный, быть может единственный, и ставит свою свечу перед ликом Георгия Победоносца. В святость его он не верил, но после затрат своего времени и пятиалтынного уже готов убеждать других, что надо поступать так, как он поступил. Ему, как и всем смертным, не суждено видеть посланников бога, но вера в святость оных начала гнездиться в его душе, гнездиться от общения с другими верующими. Она вошла в него и подсказывает разуму верный выбор убеждений. И не пробуйте после этого перечить такому мужику, доказывать, что бога нет, — не стерпит, назовет богохульным или вступит в борьбу...
— И в этом вся твоя критика против нас? — удивился Тимофей.
— Разумей, Тимофей, разумей, — ответил Митрофан, сверкнув глазами в мою сторону, как бы говоря: «Ты назвал себя агитатором, посмотри теперь на себя глазами мужика».
Я тут же вспомнил свои недавние выступления перед жителями здешних степных сел и деревень... Стоишь перед ними и говоришь, говоришь. Кто-то тебя слушает, кто-то пересчитывает пальцы на своих руках, кто-то борется с дремотой, хмуря брови, хоть я рассказываю о великих сражениях, об участии в них односельчан — о героях обороны Сталинграда и штурма Берлина. А как они слушают лектора и докладчика, который не отрывает своих глаз от конспекта?
Мне стало стыдно, уши, кажется, воспламенились.
Против такой критики у меня остался только один аргумент, и я высказал его Митрофану.
— Вера на ложной основе чревата сложными последствиями. По Гегелю, это означает расщепление сознания.
Митрофан ответил мне тоже по Гегелю:
— Лучше, чтобы у народов была хотя бы дурная религия, чем никакой.
— Значит, безрелигиозное время отрицается? — спросил я.
— Человек без веры идет к саморазрушению, — ответил он.
Тимофей повернулся к нему грудью.
— Постой, постой, Митрофан, — сказал он. — Значит, если я не верю в бога, то разрушаюсь, а ты не разрушаешься?
— У каждого свои пути к истине, — успокоил его Митрофан. — Бог суть разум.
— Не понимаю я твою суть. Какой разум заставляет тебя читать каждую ночь молитвы звездам? Зачем ты это делаешь?
— Молю небо о пощаде.
— От кого?
— От черных бурь, от зноя, от бесхлебицы.
— Вот это критика. Вроде наши грехи замаливаешь.
— Людские заботы мне не чужды. Наступил век противоборства разума и возможностей.
— Как это понять?
— Разум разбудил дикие силы атома. Они могут испепелить землю, целые материки...
«Он решил внушить мне и Тимофею страх перед завтрашним днем, — заметил я про себя. — Не тут-то было, мы уже испытаны огнем. Типичный проповедник библийских сказаний. Однако сейчас ему трудно справиться с растерянностью: так или иначе, я вынудил его думать о том, что он в дни Сталинградской битвы не верил в правоту нашего дела и был наказан за попытку дезертировать — «повел людей к Волге за водой», а затем попал в госпиталь контуженным. Всякие были контузии. Были среди контуженных опытные симулянты...»
И я не вытерпел, тут же спросил его прямо:
— Проповеди страха перед наукой и спекуляция на горе народном тоже входят в арсенал шарлатанствующих «богоискателей»?
Митрофан сник, как после удара штыком в грудь.
— Вот оно как, видишь, Зинаида! — воскликнул Тимофей.
— Не троньте ее. Она при мне по убеждению.
— По убеждению... — Тимофей насупился: — Зинаида, иди сюда, сядь рядом со мной. Расскажи гостю из Москвы, какие у тебя убеждения.
Она скрылась за перегородкой.
Митрофан задышал порывисто, плавность жестов исчезла, взгляд стал колючим, как у ястреба с подбитым крылом. Отодвинув в центр стола тарелки, чашки, ложки сначала от Тимофея, затем от меня, он ушел за перегородку.
— Пора уходить, — предложил Тимофей.
— Пора, — согласился я.
И, когда мы поднялись, Митрофан выглянул в просвет между занавесками.
— Прощения не прошу, — сказал он. — Разбередил ты, Тимофей, душу Зинаиды. Не с добром приходишь. Плачет она. Оставьте нас в уединении.
Мы вышли. Восточный край небосклона прочеркнула розовая полоска утренней зари. Началась отслойка ночной темноты неба от земли.
— Ты верно заметил, — сказал Тимофей, — живет он в деревянном веке. И Зинка... Видал, как прислушивалась, кое-что поняла.
— Посмотрим...
— А что смотреть, кровь-то у нее нашенская, еще одумается... И нас критиковать пытался.
— Не пытался, а критиковал, да еще как, — возразил я. — Хотя он надломленный человек и противоречий в его суждениях много, но своей критикой сказал нам: не умеете вы входить в душу человека со своими идеями, построенными на реальной основе, а вот посмотрите, как надо утверждать веру в то, чего в действительности не было и нет. Ведь бога никто не видел и не слышал, а люди верят в него. Почему?