Моя летопись
Шрифт:
Являлись деловые люди, говорили о серьезных контрактах на его новые открытия. Он любезно улыбался, но думал при этом не о барышах, а о третьем эпизоде «Дяди Володи».
При своей английской внешности это была самая безудержная русская натура. Если пить, так уж до бесчувствия, полюбить — так уж жениться, потому что и любил всегда с разбегом на вечность. Наука, химия, открытия — и это все было пламенно, в каком-то поэтическом восторге.
Другом он был тоже пламенным. Защищал своих друзей, берег их. Бунина обожал и умилялся над ним, открывая в нем черты, совсем для нашего знаменитого писателя не характерные.
— Иван Алексеевич если иногда и говорит грубо, то это только потому, что скрывает свою чуткую нежность.
Бунинскую речь, острую, меткую и смелую, он
Во время моей продолжительной и тяжелой болезни приходил часто, сидел в ногах и вздыхал.
— И охота вам жалеть издыхающую Ягу? — удивлялась я.
Но он очень жалел.
А талант его все рос и креп. Его маленький рассказ «Родная дорога» [394] меня, внимательно следившую за каждой его строчкой, даже удивил. А Бунин сказал автору:
394
С. 331. Его маленький рассказ «Родная дорога»… — Рассказ «Родная дорога» вошел в сб. «Зеленый шум». (прим. Ст. Н.).
— Не стоит писать такие вещи. Кто их оценит по-настоящему? Многие ли?
Мы любили собираться втроем. Бунин, он и я. [395] Было хорошо. Бунин подшучивал над «молодым автором». Тот весь Лучился от радости этого общения. Да, было хорошо. Они оба называли меня сестрицей…
Вышла его первая книга. «Зеленый шум». Книга — моя крестница Печать приняла ее исключительно хорошо. Кое-кто из наших «молодых» писателей, печатавшихся не менее двадцати лет, очень обидело m восторженные отзывы, на профессоров, отметивших язык Пантелеймонова, на мою хвалебную статью [396] . Что это за «трехнедельный удалец»? Обидно.
395
Мы любили собираться втроем. Бунин, он и я. — 24 июля 1950 г. Тэффи писала А. Седых: «Ив. Алекс, довольно плох. Хуже всех из нашего трио (мы когда-то вместе собирались в дни далекой юности, три года тому назад), хуже всех бедный Пантелеймонов». 7 сентября 1950 г. она писала опять: «Года два тому назад мы часто объединялись втроем — Бунин, Пант. и я. Было всегда интересно. Бунин любит Пант.». (прим. Ст. Н.).
396
Кое-кто… обиделся на… мою хвалебную статью. —Имеется в виду рецензия: Зеленый шум // Новоселье. 1948. № 37/38. С. 138–142. (прим. Ст. Н.).
Пантелеймонов чувствовал это немилое отношение, но по простоте душевной не понимал его, а когда ему объяснили — не мог поверить. И по-прежнему умилялся и давал деньги взаймы. Вышел даже занятный анекдот.
Пришел один вдохновенный человек и деловито сказал, что ему до зарезу нужны шесть тысяч. Ровно шесть. Пантелеймонов поспешно дал чек, а когда тот ушел, вдруг вспомнил, что денег уже давно нет. Не было их и дома. Кинулся к кому-то, занял и внес в банк, чтобы покрыть выданный чек.
— Но ведь это такая изумительная детская душа! Не мог же я ему отказать или долго раздумывать?
Были и серьезные просьбы, на которые он широко отвечал, и расписки, конечно, «брать было неловко».
Говорил смеясь:
— Все равно хоронить будут на общественный счет.
В литературных своих работах он кидался на разные темы, иногда писал и статьи. Но я усиленно гнала его в лес, в тайгу, в урман.
— Там вы даете то, чего другие дать не могут.
Читал он тоже много, запоем. Старался насытиться быстро, с разбега всем тем, что мы впитывали в себя долгие годы, в течение тридцати, сорока, пятидесяти лет.
До сих пор почти не знал Библии. Читал ее вскользь по-английски. Когда прочел мой русский экземпляр — был потрясен.
— Что ж, дорогой мой, — сказал Бунин, — Библия — это всем известный источник. Из него черпали писатели всего мира.
Перечитывал старых писателей — Тургенева, Гончарова, Григоровича, Слепцова. И у каждого отмечал поразившие или просто понравившиеся места.
Уходил все дальше, все глубже. За три года выпустил три книги. Вторую посвятил мне, но я просила посвящение снять, потому что после такой «взятки» не могла бы свободно о нем писать. Подготовил к печати и четвертую книгу. Прошел за эти четыре года огромный путь.
Меня часто удивляло, почему он так поздно, так случайно начал писать. Как мог он не почувствовать в себе писателя столько лет?
В доме у него бывали молодые люди. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской Резистанс [397] . Спали на полу вповалку у него в кабинете по двенадцать человек.
— Чудесное было время, — говорил он. — Тайно ночью, почти впотьмах, приготовлял у себя в лаборатории взрывчатые вещества. Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки [398] . Нет, не было страшно. Было интересно.
397
С. 322. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской Резистанс. — Резистанс (фр.Resistance) — Сопротивление. Пантелеймонов, как и многие русские эмигранты, во время немецкой оккупации Франции участвовал в движении Сопротивления. (прим. Ст. Н.).
398
Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки. — Маки (фр.maquis — заросли, чаща) — этим словом называли французских партизан, отряды которых стали возникать в 1943 г., поскольку партизаны скрывались главным образом в густых зарослях кустарника — как на юге Франции, так и в горах. (прим. Ст. Н.).
У него было много незнакомых друзей-читателей. Он вел огромную переписку. Ему писали профессора, и светские дамы, и смотритель вулканов с каких-то диких островов, и доктор Ди-Пи, и чиновник трансатлантического парохода, и все письма были ласковые и благодарные.
Его маленькая жена любила и понимала литературу. И у нее было художественное чутье. Как-то она написала мне из Швейцарии о женевском озере: «Вода в нем такая светлая, что белые чайки кажутся темными».
Я показала ему.
— Смотрите, как хорошо!
— Только не надо ей говорить. А то зазнается, и мне житья не будет.
Когда-то в ранней молодости был с ним неприятный случай. Взрыв в лаборатории. Ему ранило осколком шею. Профессор Плетнев, зашивая рану, сказал:
— Следите за левой гландой. Она когда-нибудь может причинить вам большие неприятности.
И он оказался прав. Гланда дала злокачественную опухоль. Опухоль оперировали, но спасти больного уже не могли.
В последний год жизни он поднял к небу свои синие глаза:
— Сестрица, вы молитесь когда-нибудь? — спросил он меня.
Ему очень хотелось писать, и не было сил. Как-то держал в руках ветку черной смородины, мял душистые листочки.
— Вот эта ветка — это уже большой рассказ. Целая повесть во всю жизнь. И нету сил.
На Пасху мы были вместе в доме отдыха в Нуази-ле-Гран. Он почти все время лежал, а когда садился — низко опускал голову на сложенные руки.