Моя мать Марина Цветаева
Шрифт:
Мне хотелось тебе писать еще и потому, что ты сам о себе многого не знаешь, т. е. не о себе, а о своих стихах. Вот на днях я получила письмо от одной молоденькой приятельницы, студентки последнего курса Литфака. Она разошлась с мужем, сдала трехлетнего сына бабке и ушла к какому-то юноше, в пользу которого пишет только четыре слова: «чудесные волосы, ярый пастернаковец». Т. к. она существо не типа Далилы, то дело тут явно не в чудесных волосах. Позабавил и тронул меня этот случай, я так живо представила себе, как обладатель вышеупомянутых волос и нескольких книжек твоих стихов очаровал эту двадцатитрехлетнюю женщину несколькими твоими ливнями, грозами, «Вальсом со слезой» и «Рождеством», разбил ее жизнь и умчал ее «на ранних
Ты их не знаешь, ни его, ни ее, ни многих, многих, для которых твои стихи та же самая радость, которую мне никак не удается выразить. Да я теперь и пробовать не буду.
На днях к нам приезжал наш кандидат в депутаты Верховного Совета. Мороз был страшный, но все туруханское население выбежало встречать его. Мальчишки висели на столбах и на заборах, музыканты промывали трубы спиртом, а также и глотки, и репетировали марш «Советский герой». Рабочее и служащее население несло флаги, портреты, плакаты, лозунги, особенно яркие на унылом снежном фоне. И вот с аэродрома раздался звон бубенцов. Мы-то знали, что с аэродрома, но казалось, что едет он со всех четырех сторон сразу, такой здесь чистый воздух и такое сильное эхо. Когда же появились кошевки, запряженные низкорослыми мохнатыми быстрыми лошадками, то все закричали «ура!» и бросились к кандидату, только в общей сутолоке его сразу трудно было узнать, у него было много сопровождающих — и у всех одинаково красные, как ошпаренные морозом, лица. И белые шубы — овчинные. Я сперва подумала, что я уже пожилая и не полагается мне бегать и кричать, но не стерпела и тоже куда-то летела среди мальчишек, дышл, лозунгов, перепрыгивала через плетни, залезала в сугробы, кричала «ура» и на работу вернулась ужасно довольная, с валенками, плотно набитыми снегом, охрипшая и в клочьях пены.
Ты знаешь, я так люблю всякие демонстрации, праздники, народные гулянья и даже ярмарки, так люблю русскую толпу, ни один театр, ни одно «нарочное» зрелище никогда не доставляло мне такого большого удовольствия, как какой-нб. народный праздник, выплеснувшийся на улицы — города ли, села ли.
То, чего мама терпеть не могла.
И опять я написала тебе много всякой ерунды, такой лишней в теперешней твоей жизни. Как я хорошо себе представляю ее, чувствую, да просто знаю!
Крепко тебя целую. Не болей больше!
Твоя Аля.
<АРИАДНЕ>; 29 марта 1950
Дорогая Аля!
Получил замечательное твое, по обыкновению, письмо в ответ на мои гриппозные и отвечаю, по обыкновению, коротко и второпях.
Чудно ты пишешь о приезде депутата, о встрече его и о себе. Ты сама это знаешь. И на притворную тему «militante № 2» тоже, великолепно ломаешься. И тоже все чудно знаешь. Я тебя крепко целую.
Если «Воскресение» с частью отцовских иллюстраций я по забывчивости посылаю тебе вторично, ты меня прости и книгу подари кому-ниб. другому.
В книгу я всунул несколько страниц новых стихов, продолжение прежних (Из романа в прозе), я их написал в ноябре и декабре. Они сразу оттолкнут тебя, покажутся неяркими и чересчур (нехудожественно) личными. Но если, перечтя их, по прошествии некот<орого> времени, ты их допустишь, и если то, что я тебе сейчас предложу, покажется тебе имеющим смысл, исполнимым и удобным, перепиши их (хотя бы от руки) и пошли Асе.
Но вопрос, дойдут ли они вообще по почте п<отому> ч<то> я всунул их в книгу и м<ожет> б<ыть> этого нельзя делать.
Я обрадовался твоему письму еще и оттого, что начал беспокоиться о твоем здоровье.
Твой Б.
У меня ничего не изменилось, но сам я здоров, много и хорошо работаю.
Напиши, когда
<АРИАДНЕ>; 29 марта 1950
Дорогая Аля! Я тебе сегодня написал авиаписьмо, но в почтовом отделении я сдавал еще другие отправления, и теперь у меня не осталось в памяти, опустил ли я его в ящик. Очень возможно, что оно пропало там среди клочков оберточной бумаги где-н. в корзине и не пошло к тебе.
В письме были, немногим подробнее, чем тут (так что ты не жалей), восторги по поводу твоего описания приезда депутата и того, как ты притворно клевещешь на себя (militante № 2), великолепно все зная и понимая.
Кроме того, было несколько просьб:
1) если бы оказалось, что посланное тебе «Воскресение» я уже однажды подарил тебе, чтобы ты извинила мою забывчивость и книгу подарила кому-н<ибудь> другому.
2) Чтобы, в случае если бы ты в конце концов привыкла к нескольким стихотворениям, всунутым в «Воскресение» (продолжению стихов «Из романа в прозе»), и они перестали бы отталкивать тебя, и если бы ты нашла это возможным и целесообразным, ты переписала их и послала Асе. Я написал их в начале зимы.
Милый друг, глупо, что написав с нечеловеческой торопливостью то послание, я ухитрился потерять его, вынудив эту еще более обидную скороговорку.
Прости меня. Целую тебя.
Твой Б.
<ПАСТЕРНАКУ>; 10 апреля 1950
Дорогой Борис! Твои письма, оба, дошли до меня в тот же день и час, — и книга, и стихи. Спасибо тебе.
О стихах: среди всего твоего, мною прочитанного когда-либо, нет и не было «отталкивающего», да, пожалуй, и не может быть, слишком велика притягательная сущность твоих стихов, чтобы была возможна хоть в какой-то мере какая-то контр-притягательная сила. Насчет же «неяркости» и «нехудожественно-личного», то, по-моему, ни «яркостью», ни «художественностью» стихи твои никогда, слава Богу, не грешили. Для меня «яркость» синоним «внешнего», а «художественность» граничит с искусственностью. В последнем я, может быть, неправа, понимая это по-своему, а м<ожет> б<ыть> у меня это атавизм типа галлицизма, т. е. «art» — «artificiel». [119] По-моему, неспроста отсутствует у галлов понятие «художественности», при наличии понятий искусства и ремесла. Как ты думаешь? Да и вообще, может ли твое личное оказаться «нехудожественным», претворясь в стихотворение? Подчеркнула «твое», т. е. у многих — может, а у тебя не получается.
119
«Искусство» — «искусственное».
Стихи твои — прекрасны. Спасибо тебе за них, за то, что ты их пишешь, за то, что ты — ты.
Асе перепишу и пошлю.
Что же до «militante № 2», то эта тема не притворна и не разыграна. Потому что со мной тоже не раз случалось — получать письма, написанные от души, но так, что их душа не приемлет, ибо ужасно трудно любить так, как нужно любимому, а не любящему (не прими это как-н<и>б<удь> узко!), и писать так, как это нужно адресату, особенно гриппозному. Тут дело не в том, чтобы «подладиться» как-то, а — чтобы это было именно то самое.
Один экз. «Воскресения» ты мне подарил в Москве, но я не смогла захватить его сюда с собой. Очень рада, что ты прислал мне эту книгу, не из-за Толстого, а из-за отца, осуществившего тему лучше, чем автор, т. е. с неменьшей любовью, но абсолютно без сантиментальности. Ты понимаешь, вторая половина книги расхолаживает меня к первой, прекрасной, тем, что напряжение, по теме и замыслу долженствующее нарастать, падает, расплывается, захлебывается в лжи толстовской «правды», точно уже не Толстой, а его вегетарианцы писали.