Моя мать Марина Цветаева
Шрифт:
В соседней деревне на берегу появился один голый, выплывший из Енисея. Колхозники пожертвовали ему штаны и майку, а потом спросили документы — откуда они могут быть у голого? Голый рассказал, что его амнистировали, что он ехал из лагеря вместе с несколькими такими же товарищами, по дороге они играли в карты, сперва на деньги, потом на хлеб, потом на одежду — кончилось тем, что кто-то проиграл его самого и в качестве проигранного выбросили с баржи в Енисей. Я его видела — он ходил все в тех же колхозных штанах и ждал работы по специальности. На вопрос о профессии отвечал: «вор-карманник».
В общем, все это ерунда.
Перечитываю сейчас твоего Шекспира, он у многих здесь побывал, и все чернорабочие руки читателей очень бережно к нему отнеслись — книги, как новые. А вот Гете гостит по соседним колхозам и, наверное, вернется — если вернется — в очень потрепанном виде. Ну ничего, пусть читают. Последнее, в чем я была собственницей, это в книгах, а сейчас даже твои выпускаю из рук, пусть, пусть читают!
Родной
Твоя Аля.
<ПАСТЕРНАКУ>; 12 сентября 1953
Дорогой друг Борис! Получила твое письмо и стихи, и хочется сейчас же отозваться, не ожидая несбыточного досуга — и таких же несбыточных настоящих слов. Ты знаешь, я ужасно к тебе пристрастна, и не потому, что это хоть сколько-нибудь в моей природе, а потому, что ты сам не позволяешь иначе — начинаешь тебя читать, и вот уже тобой уведена и тебе подвластна, и все понимаешь и чувствуешь так, как это сказано тобой. И, черт возьми, никогда не знаешь, как это сказано и почему это именно то самое! У тебя никогда не видно того, что французы так метко называют «les ficelles du m'etier», [148] никаких «приемов», все так просто и просторно, как божий мир, а поди-ка сотвори! Конечно, «подвластна» — совсем не то слово, вот в том-то и дело, что ты никогда не порабощаешь и что всегда «печаль твоя светла». Откуда в тебе столько света? где, чем, кем пополняешь ты в себе его запасы? Талант? но он всегда бремя, всегда крест, и большинство творцов хоть часть его возлагают на читателей, слушателей, зрителей, а с тобой всегда легко дышится, будто бы всю тяжесть творчества — да и просто жизни — ты претворяешь в «да будет свет». Я еще не успела как следует вникнуть в твои комментарии насчет биографичности, полубиографичности или небиографичности стихов — боже мой, да ты же всегда ты, за какой год или век тебя ни открой, как ты ни запирайся или ни распахивайся. (Написала и засмеялась — вдруг вспомнила картинку в «Крокодиле», сфинкс и подпись: «Все изменяется под нашим зодиаком — но Пастернак остался Пастернаком!» [149] Помнишь?) Ты всегда остаёшься самим собой и всегда — нов и, ради бога, прости меня за всю Хиву и Бухару этого сравнения, — напоминаешь мне солнце — всей своей неизменностью, неизбежностью, светом и неподвластностью критическим подходам облаков.
148
Тайна ремесла.
149
Рис. Кукрыниксов, эпиграмма А. Архангельского
Предыдущая тетрадь у меня есть. Я туда присоединю и это. А сейчас кончаю, время свидания истекло, скоро напишу еще. У нас было сияющее жаркое лето, оно прошло, но вокруг нашей избушки еще догорают астры и настурции, они здесь не боятся заморозков.
Я устаю и старею, ссыхаюсь, как цветок, засушенный в Уголовно-процессуальном кодексе, и первым признаком того, что действительно старею, является то, что это совсем меня не волнует. Спасибо тебе, целую тебя, горжусь тобой. Будь здоров.
Твоя Аля.
<ПАСТЕРНАКУ>; 12 октября 1953
Дорогой мой Борис! У нас — долгие темные ночи, короткие дни и тишина необычайная — все замерло в ожидании зимы, а снега все нет. Южный ветер сбивает с толку даже северное сияние. Осень — странная и тревожная, как весна. Ушли пароходы, улетели птицы, на Енисее же — ни льдинки и на душе — тоже. Так хорошо, когда не по графику, даже в природе! Я недавно перечитывала — в который раз и в который раз по-новому — «Анну Каренину» и в который раз задумалась о твоем — неясном для меня и вместе с тем несомненном родстве с Толстым. Я не так-то давно (по времени) читала твою прозу, но однообразие моей жизни, изо дня в день засоряемой мелочами, уже заставило меня позабыть многое. Не то что «позабыть», но потерять ключ к этой вещи, понимаешь? Кстати, зачем тебе понадобилось забирать ее у меня? Я люблю перечитывать, и, как ни странно, с первого раза лучше воспринимаю стихи, чем прозу, а вот как раз твою книгу лишена возможности перечитывать вчитываясь. Я не решаюсь просить тебя о том, чтобы ты мне прислал хотя бы то же самое, что тогда, зная, что ты не забудешь об этом, когда найдешь возможным. Так вот, вы настолько с ним разные, что говорить о родстве и сходстве кажется даже нелепым, и меня злит то, что я сейчас брожу вслепую и даже нащупать не могу, в чем тут дело. Ах, Боже мой, и главное, что в этом слепом состоянии я нахожусь почти постоянно, все время «по усам текло, а в рот не попало», о том, чтобы не только сделать что-то, но хоть бы додуматься до чего-то, не может быть и речи. Эта жизнь, дробленная
Недавно видела в «Огоньке», посвященном Толстому, пастель твоего отца, и столько мне сразу вспомнилось и подумалось, что я бросила работу и опустила руки — весь тот чудесный мир светлых красок и мягких очертаний, вставший передо мной из синего альбома работ Л. О. там, в библиотеке рязанского училища. Как же он умел передавать силу и самобытность при помощи прессованного угля и пастели, как же он сломал и переделал технику пастели, бывшей до того достоянием нежностей и сладостей французского 18-го и немного 19-го века, — какой же он был мастер! Я ужасно люблю его иллюстрации к «Воскресению», и твой чудесный портрет, и все о Толстом, все зарисовки, и его Шаляпина. И еще я вспомнила белого плюшевого мишку, которого они с твоей мамой подарили маленькому Муру. Мур назвал его «Мумсом» и спал с ним и ходил гулять, и зацеловал ему мордочку до блеска. И еще я подумала о той великолепной круговой и трудовой поруке людей большого дара и чистой души, побеждающей время и временщиков, о великой, неиссякаемой, всепобеждающей силе правды и человечности. Может быть, именно в этом — твое родство с Толстым? Я совсем не об этом хотела писать тебе, ты сам говорил, что писать нужно только о том, что вполне ясно тебе самому, я хотела очень поблагодарить тебя за присланное и извиниться за то, что не написала сразу. Но что же поделаешь, если меня всегда тянет писать именно о нелепом — и именно тебе!
Крепко целую тебя.
Твоя Аля.
<ПАСТЕРНАКУ>; 12 января 1954
Борис мой дорогой, запоздало поздравляю с Новым годом, желаю тебе здоровья, вдохновенья и побольше возможностей его осуществлять. Я только что получила письмо от Лили — она пишет, что твой «Фауст» [150] вышел, но что «в Москве его достать невозможно, а сам он (т. е. ты) не подарил», и просит, чтобы, если в Туруханске можно достать, я прислала ей. Я думаю, что это слишком длинный путь, уж не говоря о том, что здесь, конечно, не достанешь. Короче говоря, достань ты, и подари ей Фауста ты, и поскорее; она — один из вернейших и благороднейших твоих друзей, да стоит ли об этом упоминать!
150
Перевод Б. Пастернака.
Себе-то я не прошу, ты сам пришлешь, когда будет время.
Я ужасно много работаю и устаю, как собака, буквально, т. к. на них здесь воду возят и дрова. Этим только и объясняется мое длительное молчание по твоему безответному — на что, конечно, ничуть не в обиде — адресу.
Но я всегда тебя помню, и ты, наравне с двумя-тремя дорогими мне отсутствующими, все равно всегда со мной, и именно это позволяет мне переживать мое реальное окружение.
У нас зима во всем объеме — моя пятая здесь. И каждую все труднее выносить— не то, что они лютее, а просто сил меньше. А главное, что тратишь их бесполезно и нудно. Когда их было побольше, я не замечала, что трачу их, а теперь замечаю.
А вообще-то все идет хорошо. Особенно меня обрадовало, что Берия разоблачили и что елку в Кремле устроили, мне даже во сне снилось, что я побывала на обоих этих праздниках.
Целую тебя и люблю. Главное — будь здоров!
Твоя Аля.
<ПАСТЕРНАКУ>; 20 апреля 1954
Дорогой мой друг Борис! Прости, что я такая свинья и до сих пор не поблагодарила тебя за «Фауста». Благодарить — мало, хочу много написать и из-за этого совсем ничего не пишу. У меня опять миллион всяких терзаний, меня опять «сокращают» (это уже в третий раз), но я пока еще работаю — и очень много — на неизвестных правах. Надоело все это до одури, я устала и отупела, еще и поэтому не пишу тебе. Я напишу, когда немного приду в себя, а сейчас мне просто очень трудно и беспросветно.
Фауст же меня просто ошеломил. Работа гигантская, талантлив необычайно, и, ты понимаешь, с одной стороны, жаль ужасно, что столько труда, времени и себя ты вложил в Гете, лучше бы в свое, а с другой — как хорошо, что это сделано именно тобой. Какой ты молодец — талантливый и трудоспособный, а ведь в России это сочетание встречается раз в столетие, да и то не в каждое. Я очень по-хорошему завидую тебе, за то, что ты — такой, я не только «бы» не могла, — я уже не могу! Только читать умею. Но в Туруханске и это — редкость! Кстати, здесь есть человека четыре, которые очень любят тебя и читают все твое, что можно достать, сетуют, что только переводы. Сейчас Фауст переходит из рук в руки. Я очень дорожу твоими книгами и м. б. поэтому охотно даю их читать. Скоро ли будет печататься твое? Думается, что скоро. Самое-то чудесное, что тебя и так любят. Когда ты болел и долго не писал, я спрашивала о тебе знакомых, знающих тебя по книгам и понаслышке (потому, что общих знакомых у нас почти нет), и мне все отвечали словами любви и внимания к тебе — звонили в больницу, узнавали о тебе, а, да что там говорить, ты и сам знаешь, а не знаешь, так чувствуешь.