Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер
Шрифт:
Или, наоборот, я, оскверненный, должен покончить с собой? Нет, на это я не решусь. Да и не стоит эта баба моей жизни!
Но в любом случае страшный феномен — смерть — впервые вошла в мое мальчишеское сознание. Особенно потому, что я был убежден — мое рабство так и будет продолжаться. До начала учебного года, и, может, еще и будущим летом.
Но все пошло значительно проще, пошло по той дорожке, которую я и сам мог бы предвидеть: мальчишка, от которого дела не дождешься, надоел. Однажды в субботу, примерно неделю спустя, мотоцикл, исторгавший жуткие клубы дыма, привез к нам во двор милиционера. Разрумянившаяся Лиза села к нему за спину, обхватила руками усатого человека с необычно красным лицом и, между прочим, помахала мне! И, вообразите только, — ласково. Улыбнулась, и они умчались. Что-то подсказало мне, что я свободен. Что мне не надо убивать ни себя, ни Лизу.
Но
Я И СМЕРТЬ
Смертного, который умер, смерть больше не тревожит. А умирающего еще не тревожит, потому что он пока не уверен, настал ли все-таки тот, последний часик.
Во всяком случае, о той важной акции, которую всем нам предстоит предпринять, мы знаем слишком мало. Внешние проявления, о них — да. (Из ТИБЕТСКОЙ КНИГИ МЕРТВЫХ можно тоже узнать кое-что интересное. Например, то, что добрый друг покойника должен выкрикивать ему в ухо указания в первые две недели после смерти, не обращая внимания на смердящий запах трупа. Надо, в частности, давать указания, чтобы удачно прошло перерождение и покойник вселился в подходящую плоть.)
Я думаю, что всякий мыслящий и думающий о других умирающий должен был бы попробовать дать всем нам знать о своем умирании и сопутствующих ему переживаниях. Смерть следовало бы попробовать законспектировать или, это к тому же и проще, попытаться наговорить свои последние переживания на диктофон. Хотя бы нашептать. Они могли бы стать хорошим учебным материалом для тех, кому еще предстоит пойти тем же путем. Однако большинство людей, умирая, думает, к великому сожалению, только о своих собственных делах. Приятным исключением был русский ученый Павлов — лауреат Нобелевской премии. (Специально для его нужд большевик Ленин, говорят, даже отдал приказ сохранить одну молельню. Все остальные-то атеисты разломали.) Этот Павлов, говорят, пригласил учеников к своему смертному одру и диктовал им, пока хватало сил, что он в настоящий момент чувствует. Но надиктовал немного интересного — настоящее умирание происходит все-таки тогда, когда мы уже не писцы. Хотя впечатления Павлова могли бы быть интересны — великий биолог и ученый был же очень верующим и, видно, хотел передать нам нечто важное, но о райских вратах (я, конечно, говорю условно), к несчастью, ничего не успел рассказать. Хотя явно хотел.
Я тоже думаю о других людях, как и Павлов. И вот я тоже попытался запечатлеть свое умирание, и в тексте отчитаться о нем человечеству. Даже дважды. Моя Катарина — о ней более подробно вы услышите ниже — стояла возле моей кровати, у нее были запасены бумага и химический карандаш для заметок (помню, что рот у Катарины от карандаша был лиловый), и диктофон был одолжен на случай, если в момент смерти я захочу шепнуть что-нибудь. Или вдруг затараторю так, что она не будет успевать записывать. И вскоре Катариночка только и делала, что вопрошала, дескать, не стало ли темнеть и не видать ли тоннеля какого, или как оно вообще? По ее лицу можно было понять, что Катарина была готова почти что совсем искренне пойти туда, в тоннель, вместе со мной. Не знаю, происходило ли это желание от ее чувств (я предпочел бы поверить в это) ко мне или она просто мучилась завистью, что не сможет увидеть то, что скоро увижу я, будучи в привилегированном положении. Но в те два раза, когда я собрался умирать, из моего умирания ничего не вышло — первый раз у меня было рыбное отравление, во второй — водочное. В этот второй раз я, недолго думая, выпил полную бутылку водки, чтобы узнать, какое от этого бывает удовольствие. А до того я водки-то в рот не брал. Удовольствия я так и не понял. Зато теперь я знаю, какое чувство бывает через некоторое время после питья. На другое утро после того, как я употребил алкоголь столь безумным образом (тогда моя Катарина и пришла меня навестить), и моя плоть, и мой дух были безгранично больны и я ждал смерти.
Но в то же время у меня хватило ума заметить, что во мне пробудилось то, что церковники очень рекомендуют людям — так называемое смирение. Моя гордыня была сломлена. И о Боге я думал более растроганно, чем обыкновенно. И гораздо смиреннее. Так что, исходя из этого аспекта или угла зрения, кажется, что выпивка ("бухач", как иногда говорят молодые) грех в какой-то мере положительный. Спесивцам надо бы почаще напиваться до положения риз — тогда они непременно, — может, даже со слезами на глазах, — давали бы себе обещания впредь
ALEA IACTA EST — ЖРЕБИЙ БРОШЕН
Утверждают, что собака возвращается на то место, где ее вырвало.
Странное дело, как только ингерманландка Лиза со своим усачом пропала с нашего двора, я обнаружил себя почему-то на чердаке, с которым меня отныне связывали прямо-таки мерзкие воспоминания. Но я был там. Вдохнул горьковато-сладкий аромат сушившихся табачных листьев и присел на страшно старый расшатанный стул, из прогнившей обшивки которого в мои голые ляжки воткнулись острые конские волосы. Гораздо более приятного кривоногого дивана с поблекшей обшивкой (в наши дни этот стиль называют крестьянский модерн) я все же избегал: ведь там валялась эта…
А вообще-то одному тут было уютно, как и в прежние времена.
На земляном полу лежали заржавевшие инструменты, иссиня-серебристые радиолампы минувших времен, старый сепаратор, телефон с деревянной коробкой и ручкой, целая груда больших запыленных стеклянных аккумуляторов, которые в позапрошлом веке — подумать только! тогда еще писали 189… — питали своим током радио с наушниками, сделанное дедом.
В детстве наш чердак делился для меня на две разные зоны — безопасную и жутковатую. Полутемный дальний угол представлял собой участок, из-за которого в вечерних сумерках я избегал появляться на чердаке: через стропилину была переброшена старая пропыленная и высохшая до хруста лошадиная шкура; особенно страшным был длинный черный хвост, но отвращение вызывали и окруженные шишками дыры там и сям; спросив о них у бабушки, я узнал, что "это, видно, те места, куда эти самые оводы когда-то отложили свои яйца; из яиц же вылупляются личинки, они-то и проели дыры в лошадиной шкуре". Теперь мне стало ясно, отчего животные бегают от оводов, иной раз прямо дичают: видимо, знают, какие муки им грозят — черви будут пожирать живое мясо. Из-за этой вот шкуры я маленьким мальчиком и не решался забираться на чердак. Но здесь было и несколько бокастых одежных сундуков — молчаливых и таинственных. Их я тоже в детстве боялся, потому что мне рассказывали, будто где-то на соседнем хуторе когда-то давно один маленький мальчик забрался в сундук, а потом крышка захлопнулась, да еще и замок закрылся. Мальчика потом нашли задохнувшимся… Такая вещь вполне могла случиться, но мне ее рассказали, как водится, для того, чтобы я попусту не рылся в сундуках. Да и не смел я поднимать тяжелые, скрипучие крышки — вдруг да под ними какой-нибудь скелет.
Теперь я, конечно, давно вышел из того возраста, когда боятся сундуков с одеждой, теперь опасности уже совсем другие…
И я начал для интереса изучать содержимое сундуков. Там были красивые, узорчатые санные полости, а рядом совсем страшная старая рабочая одежда. Но вытащив полости, я вдруг наткнулся на таинственные предметы, назначения которых не мог понять: это были какие-то формы. Да, явно формы, из двух половин. Гипсовые. А изнутри покрытые каким-то блестящим серебристым веществом. Были формы, с помощью которых можно было лепить из влажного песка белок, лисиц и других зверей, было много формочек овощей и фруктов; а самые роскошные были довольно большие, многокилограммовые — с Вышгородом, и Толстой Маргаритой, и даже Кадриоргским дворцом. Чьи они? Вряд ли кто-то делал их для детей. Я зажмурился и понюхал одну — странный, какой-то чарующе сладкий запах… Какие-то стародавние времена возникли перед глазами… Я сердцем почувствовал, что наткнулся на нечто очень важное, что обязательно — только еще не знаю как — изменит мою жизнь.
И тут я вздрогнул: в дверях стоял дедушка. Я и не слышал его шагов по вообще-то скрипучей лестнице. Он стоял и смотрел на меня. Особенным долгим взглядом.
— Что это такое? И чьи они? — спросил я.
Дедушка долго молчал, потом почему-то вздохнул и произнес:
— Это вот твое собственное достояние…
— Как это мое?..
— Это долгий разговор. Но я знал, что от него не уйти. Ну, давай выгрузим твое добро, и потом я расскажу. Во втором сундуке тоже должно быть кое-что.
Из второго одежного сундука появились совсем другие сокровища, назначения которых я вообще не понял: большая фарфоровая ступка с мощным пестиком, потом еще какие-то металлические валики, крутить которые надо было ручкой. Вроде вальцевого станка. А с самого дна сундука появилось на белый свет несколько тетрадей, две-три книги — на немецком и русском, догадался я — и еще какие-то тоненькие книжки с картинками на толстой мелованной бумаге; типа каталогов.
Я не знал, о чем спрашивать, ждал, что дедушка сам все объяснит.