Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер
Шрифт:
— Не за деньги? [4] — усомнился я.
— Да нет. Именно что мир. И он как будто крутится возле коммунистической партии, что нас вводит в удивление… Мы не хотим этаким людям так уж верить. Мы хотим их изучить, что там да как. Мы думаем, что ты сделаешь своему отцу письмо, и, может быть, после этого вы еще каким-нибудь образом встретитесь, что было бы очень интересным делом.
Я признался, что не имел бы ничего против того, чтобы когда-нибудь встретиться с человеком, который является моим настоящим отцом. Будь он там борец за мир или за деньги, он все-таки отец…
4
В эстонском
Вслед за тем он поинтересовался, есть ли у меня друзья среди художников. Это был неудобный вопрос, потому что у меня их не было. Но у меня хорошая память, так что я все-таки сумел припомнить несколько имен (среди них и те, что запомнились мне во время моего пресловутого похода в Художественный институт. На дверях их было достаточно…). Подполковник сказал, что они "хотели бы получше знать эстонских художников и наковырять, какие у них есть прамблемы. И мы сразу поможем!"
Наша беседа плавно текла до того места, где мне сделали предложение немного помочь им…
Но именно тогда меня вновь пронзила какая-то вспышка вдохновения, и я сообщил, что помогать им я согласен, но хотел бы делать это на особых условиях.
— Ну, какие такие у тебя условия? — поинтересовался он.
— Видите ли, товарищ подполковник, я человек, который верит в принцип свободного художничества. Если человек работает из чистой радости и любви, то результаты всегда лучше, чем в том случае, когда речь идет о прямом профессиональном долге. Профессиональный долг может любую творческую личность довести до рутины.
На это последовал задумчивый кивок и подтверждение, что "рутина это действительно плохая вещь". Это позволило мне заявить, что работу в их системе я рассматриваю как творческую, даже чрезвычайно творческую работу… И тут я очень серьезно сказал, что не хотел бы подписывать никакие профессиональные договоры. Работу надо делать с любовью.
Так как это утверждение было отмечено кивком, который, увы, следовало считать формальным — видно, этих разговоров о любви к работе здесь слышали немало, — я решил, что, может быть, нужно ввести в игру "принцип материальной заинтересованности". Деньги мне не нужны, но материально я все же заинтересован… Тем более что Никита Сергеевич в самом деле заговорил и об этой заинтересованности, о которой прежде умалчивали.
— Конечно — деньги меня не интересуют, но… я все-таки, и не стыжусь признаться в этом, в известной мере… материально заинтересован. Но могла бы идти речь не о зарплате, а… а как-нибудь иначе.
Я попал в "яблочко" — конец моей тирады был выслушан с особым вниманием и в то же время с пониманием и большим интересом.
В отношении вознаграждений, объявил подполковник, у них есть "некоторые системы"… Так что об этом можно не беспокоиться. Но "четвертому отделу он сообщит про мое существование". Потому что именно тот отдел занимается "кантингентом людей культуры и творчества".
И тут, совсем уж неожиданно, подполковник спросил, что я думаю о его эстонском языке.
Я честно признал, что он абсолютно понятный, но, действительно, немного странный. Во всяком случае, я такого прежде не слыхивал.
— Ну вот, я парень из Васьк-Нарвы. Там я родился. Мой дедушка был русский, но у него было тоже большое эстонское сердце, и он был эстонский письменный друг… То есть у него было много книг… Крейцвальдович и еще одна — "Мщение" — Бьёрнхохе, и я, тогда маленький мальчик, потом я жил в Пензе, прочел еще в Васьк-Нарве одну книгу поэзии эстонского языка… Это была… — воспоминание далось ему нелегко, но тем больше была радость обретения: — Это была "Верный Юло"… Очень милая поэма… И там речь об эстонской и русской дружбе. Выходит, что в то время в эту дружбу верили больше, чем сегодня. Так что, — резюмировал он, — я тоже человекодруг эстонской литературы.
Из дома на улицу Пагари я вышел насвистывая, что вроде бы испугало нескольких встречных…
Я не скрываю, что в моем подсознании тогда существовал устойчивый стереотип "стукача" — известный традиционно-фольклорно-мифический образ. Этот
Такие пошлые люди среди информаторов, к сожалению, были, и даже среди тех, кто должен был наверняка знать, зачем (без исключения во всех государствах мира) собирают и отбирают информацию, иными словами, — зачем вообще нужна их профессия как таковая. Да как, не зная мнения народа, было бы возможно исправлять сделанные ошибки и строить более светлое будущее?!
Я пытался объяснить коллегам их ошибки: равнодушие и поверхностность. В ответ на это стали отчаянно стучать на меня самого, анонимные письма приходили дюжинами, и в них я изображался как самый омерзительный, хитрый и отъявленный противник советского строя. Ну, такие письма все повидавшая и испытавшая Система, разумеется, всерьез не принимала, потому что давно известно, что это вполне обычная форма конкурентных отношений.
Между прочим, про меня Системе писали и то — что вполне отвечало правде, — что, прежде чем заступить на пост, я часто захожу в церковь — это могла быть и пустая церковь, немного сижу там и вроде как молюсь. Когда меня спросили, правда ли это, я сказал, что да: прежде чем заступить на весьма ответственную работу, полезно некоторое время помедитировать в одиночестве и подумать о жизни. Пустая церковь подходит для этого гораздо больше, чем шумный кабак, куда так и так придется пойти потом.
"Очень нужно время от времени так вот посидеть одному и подумать, о важности своей работы. И, конечно же, о том, как опасны могут быть наши ошибки", — исповедовался я человеку из четвертого отдела, который в некотором смысле был моим шефом. Это был господин, уже давно достигший среднего возраста, настолько отличный от обычных представлений о людях Системы, что я просто должен описать его в нескольких словах. Шеф по большей части носил отлично сидевший на нем серый, наверное английской шерсти, сшитый у портного костюм; в нагрудном кармашке у него лежал безукоризненно белый, сложенный треугольничком шелковый платок, всегда казалось, что он только что из парикмахерской — чуть усталый человек, со взглядом ученого, был окутан тонким мускусным запахом мужского одеколона; никаких волос на шее или перхоти на воротнике пиджака. Как-то раз мы вместе обедали, и он привлек мое внимание тем, что потребовал салфетку — в те времена уже выбывший из употребления реквизит, — которую метрдотель с уважением принес ему некоторое время спустя и которую он тотчас приспособил — таким движением, словно ни разу в жизни не обедал иначе.
Итак — когда нам довелось говорить о размышлениях в сакральных помещениях, этот человек меня сразу понял. Я не решаюсь преувеличивать свое значение и думать, что он мог взять пример с меня, но — вообразите — через некоторое время случилось так, что я встретил его в одной из самых представительных церквей нашего города во время "минут благоговения" — так называют в некоторых храмах время по средам между двумя и тремя. (В минуты благоговения играет красивая, тихая, по большей части полифоническая музыка. Можно услышать творчество старых мастеров: Фрескобальди, Шютца, Цвилинга, а иногда даже Бахов.) Я обменялся со своим "гроссмейстером" понимающим, даже чуть-чуть заговорщицким взглядом. И тут… знаменательное совпадение — по церкви, останавливаясь у каждого ряда, прошел пожилой высокопоставленный Священник, который… тоже обменялся с моим шефом взглядом знакомого и даже одобрительно кивнул ему. Читатель не ошибется, если подумает, что увиденное глубоко обрадовало меня, человека, по природе своей склонного к религии.