Моя одиссея
Шрифт:
— Радоваться надо, мамаша. Разве не видите, какой это закоренелый, порочный мальчишка? Говорят, он себя еще князем называл. Недаром такое золотце и родители бросили… Скажите спасибо что Борис научил Наталку лишь в очко играть. Забыли, какие он словечки отпускает?
Разных словечек у меня действительно был большой набор.
— Ох, в сиротстве он остался, — сморкаясь в платок, прошептала хозяйка. А в колонии той беспризорники.
Знала бы добрейшая Домна Семеновна, что до этого я целых три года жил среди таких беспризорников, да еще под другой фамилией, настоящей.
Надевая подаренную
КОЛОНИЯ ИМЕНИ ФРИТЬОФА НАНСЕНА
Детколония имени Фритьофа Нансена находилась в тридцати верстах от Киева, за Днепром. Здесь было полно сирот, беспризорников из разных республик, и я вновь испугался, что встречу какого-нибудь новочеркасского знакомого, который откроет всем мое настоящее имя. Я сделал вид, что у меня болят зубы, и повязал лицо полотенцем: мне казалось, что так труднее меня узнать. По колонии я двигался боком, нахлобучив кепку на самый нос, обходя воспитанников, а сам зорко к ним приглядывался.
Около столовой меня остановила худенькая долгоносая женщина с черными, без блеска волосами, насунутыми, словно чепец, на желтое лицо. Одета она была тоже в желтый с черными полосами джемпер, и это делало ее похожей на большую трудолюбивую пчелу.
— У тебя, хлопчик, зубы болят?
Я скосоротился как мог, невнятно промычал:
— Угу.
— Идем ко мне в амбулаторию, я гляну. Я никак не ожидал найти в колонии амбулаторию и упал духом. Делать ничего не оставалось, я последовал за докторшей, точно карась за удочкой. На втором этаже, в комнате с топчаном, застеленным белой клеенкой, она велела мне сесть на табурет и снять повязку.
— Странно, — сказала докторша, гак глубоко засунув мне в рот маленькое зеркальце на длинной ножке, что я начал давиться. — У тебя, хлопчик, никакого признака флюса. Да не вертись же ты, пожалуйста, и открой рот пошире: не бойся, я совсем не собираюсь к тебе туда залезать.
Я и пытался не вертеться, да не мог. В простенке стоял застекленный шкафчик с щипцами, страшными железками, похожими на кочережки, и я невольно выворачивал на них глаза. Холодная испарина пробрала меня насквозь: неужели станет дергать зуб? Как отвертеться? Сказать: уже, мол, здоров? Вдруг заподозрит: аферист! Начнет розыски и узнает, что меня и звать-то совсем по-другому — Витька Авдеев! Я решил упросить ее не трогать хотя бы передние зубы, потому что без них все меня будут называть щербатым: в конце концов не все ли ей равно, какой рвать?
— Все зубы у тебя целые, — недоуменно продолжала вслух рассуждать докторша. — И даже эмаль крепкая.
Я молчал, как во всех трудных случаях жизни.
— Покажи толком, какой же болит?
Я сунул палец в самый конец рта: может, там не рассмотрит. Докторша хорошенько протерла зеркальце на ножке.
— Коренной?
Я обрадованно кивнул головой: вот-вот, просто дергает. Меня дома всегда называли нервным мальчиком.
— Сделаем тогда вот что, — подумав, сказала докторша. — Я намочу в аспирине ватку и положу тебе на больной зуб, а ты не выплевывай ее, слышишь? Это успокоит боль. На завтра я выпишу тебе бюллетень. Если лекарство не поможет, придется везти тебя в Киев в зубоврачебный кабинет, где есть бормашина. Видишь ли, Боря, сама-то я… не дантист. У меня другая врачебная специальность.
Я поспешил заверить докторшу, что машина не потребуется: зуб у меня никогда не болит дольше одного дня. Выйдя из кабинета, я тут же выплюнул ватку.
Весь следующий день я отлеживался у себя в палате и за это время выяснил, что новочеркасских знакомых в колонии нет. Я с облегчением снял повязку.
Колония имени Фритьофа Нансена была основана в бывшем поместье. Двухэтажный «панский будынок» стоял на опушке сосняка; за дубовыми и осиновыми перелесками тянулись огромные зеленые огороды и лекарственные плантации, на которых росли какие-то непонятные и довольно вонючие цветы. Обслуживали хозяйство сами воспитанники.
После ужина наш воспитатель Михаил Антоныч, прозванный за бородку «Козлом», — человек очень плотный, очень скуластый и всегда холодновато-спокойный — объявил мне: завтра надо выходить на работу. Что мне больше нравится: пасти стадо или мотыжить бураки? Я замялся, мне больше нравилось рисовать и читать книжки. Кроме того, крестьянский труд мне будет, верно, не по плечу. Затяжной тиф, перенесенный в Новочеркасске, и вечное недоедание ослабили мое здоровье; притом я совсем не рос. В бывшей Петровской гимназии я со знанием дела играл на задней парте в перышки, и все считали, что я учусь. Может, и здесь удастся прожить нашармака? Все же из двух зол надо было выбрать меньшее, и я решил, что, пожалуй, легче стеречь с хворостиной стадо, чем махать в поле мотыгой.
— Добре, Борис, — улыбнулся воспитатель в усы. — Значит, завтра получишь пастуший кнут. Работа почетная: колонисты доверяют тебе все стадо. Постарайся, чтобы у нас было побольше молока.
Меня разбудили задолго до восхода солнца. Рот мне раздирала зевота, я наскоро проглотил пшенную кашу и побрел за стадом, опасливо поглядывая на коров. Скотина ревела, мотала хвостами, разбредалась; хоть пасти ее было и почетное дело, но как всю эту тварь заворачивать, когда у нес такие длинные рога, тяжелые копыта? Хорошо, что я был не один: рядом со мной, гулко стреляя пеньковым бичом, шел второй пастух — Митька Турбай — босой, одетый, как и все колонисты, в панаму и полотняные трусы. Над дальней колокольней села Велыка Олександривка полыхал малиновый восход, оттуда неслась петушиная перекличка; по сумрачному, затененному лесу бродил туман, густая тусклая роса осыпала березняк, пониклую траву. Наш выгон находился на круглой лесной поляне, похожей на зеленую тарелку. Мы пустили коров выгуливаться, а сами легли под развесистый дуб.