Моя одиссея
Шрифт:
Внезапно я радостно выпрямлялся: уха моего достигал осторожный шорох в углу за рукомойником. Застывала в своем кресле и пани Чигринка. Не меняя позы, я опускал руку, нащупывал приготовленную сосновую чурку и, мгновенно обернувшись, кидал ею в появившуюся крысу. План сражения у меня всегда был один — отрезать крысу от норы. Тогда начиналась азартная и небезопасная охота. Крыса металась по комнате, пряталась за гардероб, забиралась под деревянную кровать с резным безносым амуром на спинке; я вооружался кочергой. Если это была корноухая крыса с облысевшим хвостом — я опасался подходить к ней близко. Однажды, прижатая в угол, она по старой гардине взлетела под самый потолок, обернулась, и я попятился, встретив ее красные, полные ненависти глаза. В следующую
В охоте всегда принимала участие и пани Чигринка: она указывала, где запряталась хвостатая тварь, кидала в нее палкой, которую я потом вновь приносил ей. По-моему, она совсем не боялась крыс и испытывала спортивный интерес.
Остальную часть урока мы уже не столько занимались, сколько прислушивались к тому, где раздавался шорох.
— В кухне у стола, — определяла Чигринка и никогда не ошибалась. — В кладовке… Вон, вон она. Бей!
Если мне удавалось попасть чуркой в крысу, старая барыня милостиво относилась к моим ответам по географии о том, например, что «Азия находится где-то совсем возле нас», и раньше времени кончала занятия.
Готовить уроки дома я обычно «забывал» и вечера проводил за чтением пятикопеечных книжек про сыщиков и бандитов, рисовал.
В интернате я хоть и голодал, но чувствовал себя в шумном, дружном товариществе. Мы с воодушевлением следили за тем, как громит Красная Армия барона Врангеля в Крыму, как наши «кроют буржуев» на какой-то Генуэзской конференции, хотя я толком не знал, воюют они там по-настоящему или просто дерутся на кулачки. Сидорчуки жили замкнутым семейным мирком; они редко ходили в гости, мало принимали у себя. Воскресные дни посвящали заготовке продуктов на неделю: приносили с поселкового базара баранью ногу, ведро яиц, застывшие круги топленого масла, творог. Тимофей Андреич протирал очки в железной оправе и долго на счетах проверял, сколько истратили денег, не надули ль при покупке мужики.
Ко мне Сидорчуки относились будто к члену семьи. Шинелишка моя давно прохудилась, и Тимофей Андреич отдал перешить мне из своего старого пальто чимерку — на вате, со сборками, черной выпушкой «на карманах». Я гордо щеголял в ней по дачному поселку, задыхаясь от непривычной теплыни. Иногда Тимофей Андреич брал меня на станцию. Я часами сидел в телеграфной, глядя, как из аппарата бежит лента, исписанная загадочными знаками; сопровождал его на перрон и важно «отправлял» дачные составы, товарняки, словно это я был начальник и именно мне кондуктора салютовали зелеными развернутыми флажками.
— Ну что, обжился у нас? — как-то, погладив меня по голове, скупо улыбнулся Тимофей Андреич. — Придется, видать, тебя усыновить. Станешь Борис Сидорчук, потомок сечевых казаков, будешь носить оселедец. Хочешь?
Я отвел глаза. Он слегка насупил густые седеющие брови:
— Какой-то ты, брат… ежистый.
Попади я к Сидорчукам сразу после смерти матери, может бы, я и легко привык. После интерната, путешествия с князем, вольной жизни в гостинице мне было очень нудно в тихой, добропорядочной семье начальника станции. Угнетало и то, что здесь нельзя было шагу ступить без спросу: можно я вырежу из орешника лук и стрелы? Можно пойду гулять? Можно посмотрю комплект журнала «Мир божий»? За годы сиротства я привык поступать как хотел и не собирался терять самостоятельность. И я то вдруг отправлялся в сосновый бор, то оказывался на поселковом базаре, то лепил снежную бабу и домой вползал мокрый от бурок до шапки. Сидорчуки всячески пытались приучить меня к порядку; наставления я выслушивал, упрямо опустив подбородок, потом вновь поступал по-своему.
— А ты, оказывается, хлопец с характером и… большой неслух, — со вздохом сказала как-то хозяйка Домна Семеновна и укоризненно покачала головой.
Томило меня и отсутствие товарищей. Не со всеми ребятами Сидорчуки разрешали мне играть. Недалеко от нас в большой красивой даче жил «приличный» мальчик моего возраста Тадзик Сташевский. Он был статный, голубоглазый, ходил в нарядной венгерке, в меховой шапочке, лихо сдвинутой набекрень. Мне очень хотелось с ним подружиться, я заманивал его играть, но Тадзик был очень своенравный, вспыльчивый паненок, и мы с ним часто ссорились. Тогда он «стрелял» в меня из детского ружья сквозь частокол своего двора и дразнил «гайдамакой».
Недели три спустя после приезда я застал Тадзика на улице перед калиткой. Через плечо у него висела сабля в блестящих ножнах, с золоченым эфесом. Тадзик словно не заметил меня и сделал вид, что садится верхом на воображаемого коня.
— Давай играть в снежки? — предложил я. — Хочешь, слепим крепость?
— Я храбрый рыцарь войска коронного гетмана, — вдруг сказал он мне. Уходи… зарублю.
И, выхватив из ножен саблю, он ткнул меня тупым острием в грудь. Я поймал его за руку, вырвал саблю. Тадзик вспыхнул и с криком: «Отдай, пся крев!» кинулся на меня с кулаками. Уж в драке-то я был поопытнее его. Бил он по-девчачьи сверху вниз, а не так, как ребята — с размаху или сильным тычком, и вообще больше корябался и кусался. После двух моих ударов Тадзик упал в снег, я прихватил его саблю и пустился бежать. Тадзик завизжал, кинулся за мной. Обернувшись, я увидел, что голубые глаза его пылают бешенством, испугался и далеко закинул саблю в сосновый бор. Пусть-ка поищет!
Тадзик догнал меня, толкнул, и я свалился в сугроб. Он стал бить меня ногами, попал в нос. Я взвыл от боли, вскочил весь в снегу — и теперь он бросился удирать. Мы понеслись через площадь. Тадзик бегал быстрее, и вот он уже вбежал в калитку. Здесь была граница, дальше я, по неписаным уличным законам, не имел права его преследовать. Тадзик начал дразнить меня «гайдамакой», показывать язык, кричать, что убьет за саблю. Я погрозил ему кулаком и ушел домой.
А в сумерках к нам явилась мадам Сташевская — в беличьем манто, высоких белых фетровых ботах, с холодным выражением красивых полных губ. Я увидел ее еще из окна, схватил потрепанный комплект «Нивы» и сделал вид, будто смотрю картинки. С бьющимся сердцем я прислушивался к тому, как Домна Семеновна несколько минут разговаривала с мадам Сташевской на кухне. Вскоре она позвала меня, сердито спросила:
— Ты зачем побил Тадзика?
Я опустил голову. Можно бы рассказать, как он меня дразнил «гайдамакой», первый кинулся драться, но в интернате мы твердо усвоили правило не фискалить. Я только шмыгал носом, и тут Домна Семеновна обратила внимание на то, что нос у меня красный и распух.
— И тебе гулю набили? Молодцы, молодцы. Где сабля? Ты ее хотел… утащить?
— Нет.
— Я ж вам говорила, мадам Сидорчук, — подхватила Сташевская. — Ваш мальчик где-то ее зарыл и сосновом бору.
В кухню со двора вошел Тимофей Андреич — в форменной шинели, закутанный башлыком; он всегда в это время являлся со станции обедать. Узнав в чем дело, он нахмурился, недобро посмотрел на меня, молча содрал льдинки с усов.
— Конечно, дети. Все бывает, — натянуто улыбаясь, проговорила мадам Сташевская. — Могут и поссориться, хотя Тадзик никогда никого пальцем не трогал. Но нельзя же отбирать игрушку. В наше время такую саблю нигде не купишь.
— Будьте благонадежны, — сказал ей Тимофей Андреич. — Ступайте домой и успокойте Тадзика, пускай не плачет. Саблю мы отыщем, я сам вам ее принесу.
Когда за мадам Сташевской закрылась дверь, Тимофей Андреич хмуро спросил, помню ли я место, куда забросил саблю. Затем велел одеваться, взял керосиновый фонарь, с которым ходили в коровник, и мы отправились в бор. На улице совсем стемнело, сосны тягуче гудели. Я с перепугу сбился со следа, бесконечно петлял и норовил забраться в самую чащу. «Почему бы не отложить поиски сабли до утра?» — подумал я, чувствуя, что набрал полные бурки снега. За все это время Тимофей Андреич не сказал мне ни одного слова, ни разу не упрекнул, но уж лучше бы он меня ударил. Часа полтора мы лазили по сугробам. Наконец Тимофей Андреич нашел саблю: она лежала под высокой сосной совсем недалеко от лесной опушки.