Моя жизнь
Шрифт:
Чтобы успокоить меня, он сократил этот срок до пяти лет, хотя я заметила, что в окончательном варианте снова вернулись семь. Он настоял на этом: «Женщины такого типа могут сколько угодно жить вдали от своих детей. Они не хотят, чтобы их беспокоили Они не желают ничего слышать о проблемах своих детей. Они живут своей собственной жизнью, думая толь ко о своей собственной карьере. Вот о чем этот фильм О них».
Ему было безразлично, что все мои друзья говори ли: «Мы слышали, вы наконец-то играете самое себя»
Рассказывает Ингмар:
«В «Осенней сонате» есть такая сцена; ночью, наедине, встречаются
Началась съемка: зажегся свет, операторы встали у своих камер... Когда настало время небольшого перерыва, я пил кофе, сидя рядом со Свеном Нюквистом. Внезапно подошла Ингрид, встала около меня и в бешенстве спросила: «А теперь, Ингмар, может быть, ты мне объяснишь эту сцену? Нельзя же ее оставить, как она есть. Ты должен объяснить мне ее». Она была в ярости.
Не помню, что я сказал в тот момент. Скорее всего, что-то незначительное. Но меня поразило, что Ингрид могла впасть в ярость, бешенство только из-за того, что искала и не могла найти мотивы поведения своей героини в этой сцене».
Я хорошо помню эту стычку. Я приехала на съемку и обрушилась на Ингмара: Я не знаю, как играть эту сцену. Ты ничего не говоришь о том, как я должна себя вести». Лив сидела рядом с ним. Она быстро поднялась и вышла, потом так же быстро вернулась, слегка улыбаясь. Наверное, ей хотелось посмотреть, чем все это кончится. Он вскочил со своего места и пошел прямо на меня. Он был взбешен, но инстинктивно я почувствовала, что он понял меня и произнесет именно те слова, которые мне были нужны: «Вот если бы ты побывала в концентрационном лагере, то, наверное, знала бы, как просить о помощи».
Я сразу же поняла его, поняла всю безнадежность и глубину поражения и отчаяния Шарлотты. Наверное, так и могло быть в концентрационном лагере. Теперь я могла сниматься в этом эпизоде.
Ингмар любил актеров. Он прожил в театре всю жизнь, он заботился о них, как о детях. Главным для него были их благополучие и счастье. Нужно было видеть, как он работал с актерами. Он всегда был с ними вместе, болел за них, страдал с ними. Когда вы продирались через какую-нибудь трудную сцену, надо было только смотреть в его глаза, чтобы читать в них: «Это получилось не очень хорошо! А вот теперь ты нашел!» — ив его глазах появлялись слезы.
Он может выстроить эпизод, сказав всего несколько слов. Он не относится к числу тех режиссеров, которые произносят весь твой текст, показывают целиком всю сцену, так что начинаешь думать, а уж не хочет ли он сам сыграть эту роль вместо тебя. Ингмар дает тебе маленькую картинку, вкладывает в твою голову образ, который открывает выстроенный им мир. Он не тратит понапрасну твою энергию. Он моментально чувствует, когда тебе неудобно в роли, и тут же останавливается, чтобы выяснить, что же там построено неверно. Или вдруг сказать: «Больше не репетируем. Все прекрасно». Иногда он спрашивает: «О чем ты думаешь? Ты рассказываешь ему, а в ответ слышишь: «Нет, все это неверно!» И кидает тебе мысль, которая ведет к главной идее. Он никогда не повышает голос. По крайней мере не делал этого в нашем фильме.
Ингмар обладает редкой способностью проникнуть внутрь, в глубь характеров, которые он создает. Камера всегда около тебя, она фиксирует каждый нюанс в выражении твоего лица, малейшее движение губ, бровей, глаз, подбородка. В какой-то степени все это было внове для меня. Долгое время я работала в театре, где приходилось играть для зрителей, сидящих на третьем ярусе, поэтому и голос, и жесты были рассчитаны на то, чтобы люди, купившие билет, могли если уж не все увидеть, то хотя бы все услышать. Хотя, с другой стороны, я понимала, что крупный план порою создает то, чего нет на самом деле. В «Касабланке» мое лицо часто совсем ничего не выражало. Но публика читала на нем то, что хотела прочесть. Сопереживание оказывалось настолько сильным, что зрители доигрывали за тебя.
Говорит Ингмар:
«Постепенно я начинал понимать, что Ингрид испытывает громадную потребность в доверительном отношении, нежности. Чувствовалось, что ей не всегда легко со мной. Порою она все-таки не доверяла мне полностью, поэтому мне всегда приходилось демонстрировать свое истинное отношение к ней. Это казалось фантастикой: я чувствовал, что ни в коем случае не должен быть с нею вежливым, дипломатичным, предупредительным, не должен подыскивать в разговоре верные слова. Я раскрывал себя. Я не прятал бешенства, когда по-настоящему был взбешен. Я бывал чрезвычайно жесток, иногда даже груб, но в то же время я не скрывал своей огромной любви к ней.
Наши разногласия проявлялись в основном в первые две недели репетиций. После этого не было никаких проблем, никаких осложнений в наших отношениях. Казалось, будто наши тела питала единая кровеносная система, объединившая наши эмоции в единое целое.
И потом, мне кажется, что за время нашей работы она приобрела нечто такое, чего не имела раньше. В съемочной группе было много женщин, занятых самым различным делом. И я думаю, что, возможно, впервые за все время работы Ингрид в кино у нее с этими женщинами сложились сестринские отношения, в особенности с Лив. Это внесло свою лепту в ее душевное равновесие.
Я знаю Ингрид всего лишь года три, но не могу отделаться от ощущения, что знаком с нею всю жизнь. Мы рассказывали друг другу о себе, как брат и сестра. Я не шучу, иногда мне казалось, что это действительно моя младшая сестра, о которой я должен заботиться; а иногда я решал, что она — старшая. Умная, здравомыслящая сестра, поучающая своего брата, который не всегда ведет себя так, как надо.
В узком кругу Ингрид не признавала никаких масок, и это было прекрасно. Но иногда, в профессиональной жизни, она надевает на себя ту или иную маску, которая не совсем ей подходит, заставляет ее переигрывать. Но именно это и доставляет ей такое колоссальное наслаждение, что само это наслаждение нельзя не заметить. Хотя роли это вредит. Она знает за собой такой грех, поскольку вообще знает все на свете. Однако, если режиссер предлагает ей отбросить эти штучки, она приходит в ярость.