Можайский — 1: начало
Шрифт:
— Погром, Иван Сергеевич, самый настоящий погром. Даже не спорьте!
— Но…
— Никаких «но»: разрешения я не дам, и не надейтесь.
Надежда, приободрившая было Монтинина, оставила его, и он нахмурился:
— Платон Федорович! Буду с вами откровенен: если вы не позволите мне и моим людям провести оговоренные следственные мероприятия, я не стану чинить их силой. Я тотчас уеду. Но, уверяю вас, вернусь я очень скоро. И не с двумя людьми, а с дюжиной. И не с пустыми руками, а с постановлением. И вот тогда…
Но тут Платон Федорович несказанно Монтинина поразил: он, вздыбив окладистую
Между тем, Платон Федорович, вволю насмеявшись, быстрыми движениями перекрестил свой рот, перекрестил себя, проговорил скороговоркой «Господи, прости!» и, буквально схватив Монтинина за руку, повлек его к выходу из храма.
— Платон Федорович, подождите! — Монтинин дернул рукой, пытаясь вырвать ее из твердой хватки протоиерея.
— Ступайте за мной, Иван Сергеевич, ступайте: я вам кое-что покажу!
Впрочем, руку Платон Федорович выпустил, но Монтинин, поняв, что его вовсе не выпроваживают восвояси, а ровно наоборот — ведут куда-то к вящей его же, Монтинина, пользе, уже и сам шагал бодро и с возродившейся надеждой.
Так Платон Федорович и Иван Сергеевич — Платон Федорович на полшага впереди — вышли из церкви и сразу приняли вправо, к Смоленке, углубившись в боковые от Петербургской дорожки.
Монтинин не сразу сообразил, куда направлял его не сбавлявший шага протоиерей. А когда сообразил, по его спине побежали мурашки: идти таким маршрутом можно было только к холерному участку. И хотя со времени эпидемии, когда участок этот и появился, минуло уже о-го-го сколько десятилетий, все равно становилось как-то не по себе. Но Платон Федорович шел уверенно, а Ивану Сергеевичу, если только он правильно надеялся получить ответы на свои вопросы, ничего другого и не оставалось: только идти следом, хотя бы и содрогаясь в душе.
Деревья по сторонам дорожек клонились под тяжестью налипшего на их ветвях и оледеневшего по оттепели снега: подтаивая, этот снег не падал на землю, а превращался в стеклянистую корку, которая, выгляни хоть на мгновение солнце, заискрилась бы словно и впрямь стеклянная или хрустальная. Все пространство между деревьями, включая и сами дорожки, было усыпано мельчайшими отломками ветвей. Эти отломки чернили снег по сторонам дорожек и хрустели под ногами непосредственно на дорожках. Монументы, памятники, кресты то почти сливались своею мраморной белизной со снежным покровом, то резко выделялись на нем своею старостью — щербатой, почерневшей, потекшей разводами чего-то, гнетуще напоминавшего плесень.
По мере удаления от церкви и по мере того, как богатые участки сменялись все более бедными, кладбище становилось всё менее ухоженным, диковатым, почти заброшенным. Все реже попадались монументальные сооружения в память о чьих-то оконченных жизнях. Все чаще захоронения смешивались одни с другими; по крайней мере, на мимолетный взгляд: постепенно становилось трудно определить, где заканчивались одни и начинались другие. А вскоре стало почти невозможно разглядеть и сами могилы под навалившим на них и неубранным снегом.
Внезапно — когда холерный участок уже должен был находиться под ногами, а где-то неподалеку должна была проходить кладбищенская
— Пришли!
Монтинин огляделся и вопросительно посмотрел на протоиерея. Тот указал рукой на сугроб:
— Копайте.
По-прежнему ничего не понимая, Монтинин сделал знак остановившимся чуть поодаль нижним чинам, и оба они, выражая явное на лицах неудовольствие, начали раскапывать сугроб.
И вдруг один из них чертыхнулся, больно ударившись обо что-то рукой. Монтинин подскочил к нему и тоже начал копать. Из-под снега показался завалившийся на бок каменный крест. Старый, изъеденный многими сезонами непогод, почти рассыпающийся. Платон Федорович, подобрав рясу, тоже шагнул в снег и тоже приблизился к вскрывшемуся из-под снега захоронению.
— Не беспокойтесь, оно не холерное.
Монтинин, приподнявшись и поворотив голову, взглянул на протоиерея с вопросом: мол, чье же оно?
— Копайте, копайте!
Полицейские, считая и самого Монтинина, продолжили работать. Вскоре из-под снега показалась и плита: из того же материала, что и крест, но почему-то выглядевшая более сохранившейся. Это было странно. Сердце Монтинина сжалось в нехорошем предчувствии.
Смахнув с плиты последние остатки снега и вскрыв таким образом неожиданно новенькое или, во всяком случае, совсем уж не старое, эмалированное, цветное изображение, Монтинин отшатнулся, едва не упав на спину. Сначала в упор на него, а потом, когда он отпрянул, куда-то в серое смятенное небо, широко и безо всякой печали взглянули огромные васильковые глаза молодой женщины.
Женщина улыбалась: радостно, без насмешки. Ее лицо, нежно-румяное, как будто с морозца, было прекрасно.
Монтинин в ужасе перекрестился.
— Вот, Иван Сергеевич, ваша Акулина Олимпиевна.
Монтинин, занеся уже было руку для нового крестного знамения, прочитал отменно различимую надпись на плите и, чтобы не упасть, схватился за Платона Федоровича.
41
К вечеру погода начала меняться. Температура воздуха, на протяжении всего практически дня державшаяся выше нуля, сначала опустилась до этого самого нуля, а потом и ниже. К высокой влажности добавились морозец и ветер. И если морозец крепче так и не стал, то с ветром вышла иная история. Едва стемнело, он с тихого, почти штилевого — дым едва относило с труб — усилился до свежего, а еще немного спустя — до крепкого. Закачались деревья.
Низкое, но до сих пор всего лишь просто серое небо, истекавшее моросью, заволоклось настоящими тучами. Пошел снег. Впрочем, «пошел» — определение неверное. Снег полетел. На широких проспектах он вихрями валился на землю, а на улицах узких и сравнительно узких, домами превращенных в вытяжные трубы, снег несся почти параллельно земле, временами только, словно опомнясь, обрывая сумасшедший полет и неожиданно чинно и спокойно подчиняясь ньютоновой силе притяжения. В такие мгновения могло показаться, что улицы — от неба и до мостовых — накрыло пуховой периной.