Может, оно и так…
Шрифт:
— Потом была Москва, школа, где с вами учились. Молодой, дурной, молол языком где попало, родители пугались: «Станешь взрослым, говори свои глупости и садись в тюрьму. Пока что нас за тебя посадят». А я им: так у меня же наследственность! От дедушки Ниселя! Который ходил по улицам, бормотал под нос: «Чтоб у этих газланов, в их закрытых распределителях, убыло — не прибыло…» Дети волновались: «Папа, тебя арестуют!» — «Что такого? Я только думаю». — «Папа, ты думаешь вслух! Тебя привлекут, папа!..»
Кричит внуку:
— Не трогай мое мороженое!
— Заплакали?
— Не без этого… Командир сказал: «Болтать вы все умеете. Посмотрим, как под танки станете кидаться. Со связкой гранат». — «Зачем, — говорю, — под них кидаться? Разве нет иных способов подбивать танки?» — «Финтиктиков, тебе нашего не понять». И отправили мыть сортир. Еще сортир. И еще… Тогда я решил: стану офицером, пусть другие за меня моют.
Ото-то их не слушает, говорящих по-русски. Заглатывает мороженое, постанывая от нетерпения, холодом ломит в висках, губы вымазаны шоколадом, — счастливый человек, который родился, чтобы сразу не умереть. А неуемный майор не замолкает:
— «На Дальнем Востоке пушки гремят, убитые солдатики на земле лежат…» Помните, пели в наше время?
— Кто ж этого не помнит? — вскидывается старушка и подтягивает слабеньким голоском: — «Мама будет плакать, папа горевать…»
— На Ближнем Востоке тоже погромыхивает, — завершает разговор Финтиктиков. — Готеню, тут бы не разбомбили…
Возвращается к внуку, который покончил со своей порцией и доедает мороженое деда, щеки торчат на стороны.
— Лопнешь, — остерегает майор.
Внук отвечает:
— Ты не лопнул, и я не лопну.
Ночью он запишет, Финкель-смехотворец, не сможет удержаться:
«…время подступало суровое.
Положение непоправимое.
Их построили. Слева военные, справа жены. „Ситуация, — сказали, — напряженная. Замирение во всем мире. Кого же тогда давить, травить, глушить зарядом?.. Попрощайтесь, — сказали, — пока не поздно. Назад вернетесь не обязательно“. Разбежались до утра по домам, попрощались со старанием: у Финтиктиковых родился мальчик.
В штабах тоже не дремали. Срочно провели войсковые учения, максимально приближенные к боевой обстановке. С фланговыми обходами, эшелонированной обороной, штурмом высоты Безымянной.
В безлунную ночь Финтиктиков привез десяток ульев и „заминировал“ подходы к своим позициям. Под утро противник пошел в атаку, завалил безобидные с виду тумбочки, и пчелы, озверевшие от холостой пальбы, криков „Ура!“ и наглого неприятельского вторжения, в ярости вырвались на оперативный простор, порушив продуманный в штабах стратегический замысел.
Танкисты выпрыгивали из танков, артиллеристы из самоходных орудий, пехота выскакивала из окопов полного профиля, штабные наблюдатели — из блиндажей в три наката. Связисты скинули рации, убегая налегке, повара побросали котлы с недоваренной пшенной кашей, спасаясь
— Майор, — щурились в полку, — какой-то ты не свой. Ополовинить и не допить — не по-армейски, майор. Как тебе доверить живую силу и технику?
А он:
— Вы бы эту силу в увольнение отпускали, пока живая! Дорвутся до города в кои-то веки, на девок насмотрятся, ширинки потом расстегнут, хулиганят повзводно на политграмоте…
Извиняйте великодушно».
Они идут к двери, а майор тянет руки по швам, провожая пением «Интернационала»:
— Дер гайст, эр кохт, эр руфт цум ворн…
Хмурый баянист так и сидит на припеке, лицо обгорело, чуб растрепался, с неохотой растягивает мехи: «Среди зноя и пыли мы с Буденным ходили на рысях на большие дела…»
Кладут ему по монетке, и улыбчивая горбунья спрашивает Финкеля:
— Ты небось учинитель?
— Небось, — соглашается. — А что это?
— Который учиняет невесть чего. Невесть для кого. Тоже спою для тебя, так уж и быть. Наше, деповское.
Ставит обезьянку в первую балетную позицию, притоптывает тряпичной ногой, прошитой суровой ниткой, выкрикивает пронзительно, словно на вечорке под гармонь:
— Бабка Маланья, чтоб ты сдохла! Лишь бы сердечко по тебе не сохло…
Финкель в восхищении:
— Бабуля, ты — Арина Соломоновна! Речь у тебя замечательная. Слова редкостные.
Отвечает:
— Оплошал, батюшка. Не Арина Соломоновна, а Рахиль Абрамовна. Поживи с мое при рельсах, на Сортировочной, посреди слесарей, кочегаров, сцепщиков вагонов, и ты наберешься. Хочешь, ругнусь в три коленца?
— Не надо.
— Не надо — не будем. Закрой поддувало, не сифонь!
Говорит на прощание:
— Зяма мой покойный был, между прочим, машинистом паровоза, один Зяма на всё депо. «Красную стрелу» ему не доверяли: это была его мечта — «Красная стрела». Водил почтовые со всеми остановками, по боковой ветке, через Дмитров-Калязин; паровоз исходил маслами, вагоны пучило от узлов-баулов, лязгало-дребезжало от Москвы до Питера. На первый путь его не подавали; другим доставался первый путь на вокзалах. Возвращался домой чумазый, замызганный: не отмыть, не отстирать; по ночам гудел во сне, детей пугал, сам обмирал под одеялом. «Аварии, — шептал, — снятся. Со многими жертвами…»
И пошагала — тряпичная обезьянка под мышкой.
— Бабуля, ты куда?
— Куда, куда… На прежнее место. «Я тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь…»
— Не угомонилась еще?
Взглядывает хитровато:
— Прокукуем столько, сколько отпущено. Большего не дадут, меньшего сами не попросим.
— Будь здорова, бабуля.
Останавливается:
— И всё?.. Иного не пожелаете? Ни удовольствий, ни приятных неожиданностей? Имейте в виду: чего не скажешь, того не будет.