Мстислав
Шрифт:
Каждый раз, встречаясь с врагом, Василько о смерти не думал, он чуял, она его пощадит. Но на этот раз у него зародилось тревожное чувство, что смерть поджидает его.
Спал Василько плохо, ворочался с боку на бок, и мысли его беспокойные. А Марья спит, и нет у неё тревоги за него. Васильку даже обидно.
Нет, он смерти не боялся, он за неё, Марью, страшился, её молодую вдовью судьбу жалел. А паче всего жаль Василиску. Ему что, сразит враг - и нет его, а вот им, Марье и Василиске, каково?
Думы перекинулись на предстоящий поход, и у Василька сомнение: раньше, когда гриднем был, за себя ответ держал, а теперь он воевода и засадный полк у него. Князь Мстислав говорил, засадный полк что гиря-разновес - кинул на чашу, и перетянет.
Но в бою надобно выбрать ту минуту, когда эту гирю бросить. Тут чтоб и не рано и не поздно. Найдёт ли он, Василько, такой миг?
Прижалась к нему Марья, и жалость к ней снова ворохнулась в его душе. А таких, как Марья, тысячи останутся и в Чернигове, и в Киеве, и в Новгороде. По всей земле Русской…
Василько осторожно, чтоб не разбудить жену, поднялся, накинул корзно, вышел на крыльцо. Полночь, тихо, только караульные перекликались. Перемигивались мелкие звёзды. Сколько их на небе? Путята говорил, сколько было люда и сколько есть на земле, столько и звёзд. У каждого человека своя звезда. А видят ли с той высоты землю? Небось удивляются, глядя на Чернигов: улетали ввысь, как птицы упорхали, оставляли город деревянный, а ныне он в камень одевается…
Постоял Василько, помечтал, вроде и тревоги унялись. А может, и напрасны они?
– На будущей неделе тронемся, Добронравушка, - говорил Мстислав, обнимая жену.
Заглянула ему Добронрава в глаза. Грустно. Сказала просяще:
– Может, возьмёшь?
– Нет, Добронравушка, на сей раз нет. На всё лето уходим, не то что в те разы. Ты меня дома дожидайся и не тоскуй. Евпраксии накажу, чтоб скуку твою развевала.
– Чернигов на кого оставляешь?
– На боярина Димитрия. Да нынче и орда от Черниговского княжества откочевала, а ежели какая печенежская ордишка попытает удачи, так на пути у неё переяславский воевода боярин Роман встанет.
Помолчала Добронрава, взяла руку Мстислава в свою:
– Эвон, как годы-то кожу огрубили.
Мстислав улыбнулся:
– Но ещё крепка рука.
– Дай Бог до годов преклонных.
– А я, Добронравушка, умереть постараюсь до старости, чтоб не вспоминала обо мне как о дряхлом и немощном старце.
– Ты таким не будешь. Сколько помню тя, неугомонен. Бывало, в Тмутаракани мы с братом на путину собираемся, утро раннее, а ты на коне скачешь. Сколь раз Бога молила, чтоб ты на меня хоть глазом повёл, а ты мимо.
– Но потом повёл, - снова улыбнулся Мстислав.
– Так то потом. А поначалу? Ты мне сразу понравился. И что я в тебе узрела? Мужик как мужик, а чем приворожил?
Мстислав взял её голову в ладони, поцеловал в глаза: За то, что меня разглядели.
– И теперь одно и остаётся - глядеть. Знаю, ты свою любовь на двоих делишь. Однако обиды не таю, как сердце твоё велит, так и поступай.
Мстислав стал серьёзным:
– Ты княгиня и останешься ею; И любовь наша годами испытана. Коли же что, прости меня.
Добронрава разговор изменила:
– Вели, князь, коней седлать, поскачем к той рыбацкой тоне, на какой однажды бывали…
Настоявшиеся кони вынесли их из ворот, легко взяли вскачь. Версты через две перевели на рысь. Ехали берегом Десны до самого стана. Издали увидели избу и сети, развешанные под навесом из тёса.
Передав коней отроку, направились к рыбакам. Они тянули невод. Он шёл тяжело, и гридни кинулись помогать им.
Всё было как в прошлый раз: и уха сазанья, наваристая, сладкая, и рыба запечённая. Добронрава повеселела, а Мстислав, глядя на жену, подумал, как мало надо человеку, чтобы сделать его хотя бы немножко счастливым.
Плыть да плыть новгородцам по Волхову и по Ильмень-озеру, а от него Ловатью до переволоки в Днепр Славутич, в Днепр-батюшку. Великий водный путь, каким многие века хаживали и гости и враги, где каждый камень, каждый поворот реки, умей говорить, поведали бы и о добром и о злом, творимом человеком…
Выбрался Пров из тесного шатра, натянутого на ладье, умылся водой из Ловати, оглянулся. Река в белых парусах, словно караван белых лебедей тянется.
Ветер попутный слабый, и воины садятся на весла. Раз взмах, два, и вот уже ладья рвётся вперёд, как норовистый конь. По бортам ладьи по-варяжски щиты висят, на корме оружие лежит - мечи и топоры на длинных топорищах, страшное оружие новгородского ополченца. Прову оно хорошо известно, сам помахивал им, когда ушкуйничал.
Окликнул кормчего:
– Когда переволока?
– Коль попутный задует, дня в три, а нет, клади все пять.
Потянулся Пров с хрустом, новгородец хохотнул:
– Че, Пров, сын Гюряты, зазнобушку бы!
Пров покосился:
– Ежели ещё о зазнобушке вякнешь, в Ловати остужу.
Пригрозил, а сам Любавушку вспомнил. Хороша новгородская красавица и на ласки щедра, долго не забыть её Прову. Когда-то попадёт теперь он в Новгород? Да и станет ли ждать его, не засватанная?
Пров бы и рад взять Любавушку в жены, да старый Гюрята так цыкнул на сына, что всякая охота пропала.
– Ты, - сказал отец, - по княжьему делу приехал аль жеребиться?
На задней расшиве запели:
Как по Волхову да по реке, И-эх!–
разнеслось по ладьям, насадам и расшивам, а голос выговаривал:
Да ладья под красным парусом! И-эх! А на ней плывёт красна девица, И-эх, -подхватывает весь караван.
– И-эх, - разносится по лесистым берегам, по луговинам, перекатывается по холмам, оповещая: новгородцы идут.