Муха в розовом алмазе
Шрифт:
Еще они молились Богу и Сильным мира сего, чтобы они послали им больше денег и здоровья; денег, чтобы покупать еду и денег, чтобы покупать здоровье, покупать, чтобы долгие годы есть с удовольствием, не омраченным никакими телесными хворями.
Некоторые из них понимали, что реальный мир животен и совершенно не приспособлен для осмысленного существования, понимали и уходили в призрачные миры, миры компьютерных игр, миры наркотиков, миры религий. Все они хотели, чтобы жизнь их быстрее кончилась и длилась вечно. Все они хотели одного и того же.
"И все это размножается, – горестно вздохнул Иннокентий
И теперь, и никогда в эту сеть, уничтоженную нами сеть, ничего не попадет, и люди никогда ничего не узнают...
Кроме приятной полноты желудка.
Кроме пустоты небытия. Не узнают, и ничего никогда не совершат.
"Человек – это звучит гордо".
Вот с чего началось!!!
Не все, а очередной этап падения. С попытки обмануть себя. Максим Горький чувствовал, знал, что он нехорош. И догадывался, что всегда будет таким. И, чтобы не сгинуть с отчаяния, создал себе кумира, отвлекающего мысль. Он придумал эти четыре слова и дефис.
Нет, человек – это не гордо... Он хочет, чтобы его хвалили, за то, что он – это он. Брюнет, шатен, блондин. Русский, еврей, татарин. Толстый, худой, в самый раз. Удовлетворив основные свои потребности, он начинает хотеть значить. Не достигать, идти, познавать, а именно значить. Стать вожаком. Повелевать. Направлять потоки менее удачливых.
Гуманность... Что это такое? Осознание того, что человек имеет право есть, пить, спать в тепле, развлекаться и размножаться? Да, он должен есть, пить, спать в тепле, развлекаться и размножаться! Но зачем? Гуманность – это жалость. А жалость – это... это гуманность. Человеколюбие, как попытка самосохранения. Самосохранения... Попытка оставить все, как есть. Чтобы завтра был завтрак, обед, ужин и секс. И так во веки веков.
Нет, жизни человеческой нужно оправдание. Постоянное оправдание. Оправдание это – творчество. А творчество – это потребность оставить что-то после себя. Не потомство, которое имеет право пить, есть и размножаться, а что-то. И человечеству нужно оправдание. И человечество должно что-то после себя оставить. Не плевки отжеванной резинки, не использованные презервативы, не пустые консервные банки, даже не Монну Лизу и Тадж-Махал, а нечто больше себя.
Я оставлю. Я сам сделаю эту бомбу... Я сделаю так, что человечество..."
– Извините, сударь, вы не подскажете, как пройти к дому академика Бомштейна? – прервал путаные размышления Иннокентия Александровича приятный мужской голос.
– Нет этого дома, сломали только что, – ответил Баклажан, весь напрягшись. Что-то ему подсказывало, что паутина сущего чудесным образом восстановила одну из оборвавшихся связей.
– Да нет, вы ошибаетесь, – сказал голос обнадеживающе. – Дом этот цел, я доподлинно знаю, звонил туда минут пятнадцать назад. Вы, наверное, телевизор вчера смотрели про Поварскую, так там ошибочка вышла.
Баклажан медленно поднял голову, нашел глазами лицо мужчины и опытным взглядом определил, что перед ним стоит потенциальный либо действительный член "Хрупкой вечности". Член стоял и улыбался так, как будто бы только что произнес пароль.
– Я – Баклажан, – отозвался Иннокентий Александрович.
– Муха с вами? – ничуть не удивившись, продолжил обмен паролями мужчина.
– Муха с нами.
– А Полковник?
– Полковник умер во имя.
– Жалко... Он был значимым человеком... Разрешите, однако, представится: меня зовут Красавкин Павел Корнеевич.
– Очень приятно, – механически сказал Баклажан. И повел рукой по правой стороне головы. Ухо было на месте.
– Ну, так пойдемте? К дому переулками надо идти, улицу наши ребята из "Мосводоканала" перерыли.
– А как вы... – хотел поинтересоваться задвинутый в подкорку Чернов почему его приняли за Баклажана.
– Мы предполагали... – загадочно улыбнулся собеседник. – Мы изучили ваше досье, прониклись розовым светом и поняли, что вы вернетесь к нам. Мы знали, что будут взлеты и падения, смерти и воскрешения, и знали, что алмаз будет, в конце концов, доставлен. Вами.
– И Иннокентий Алек... И я знал?
– Не все. Мы решили, что человеку, идущему на дело, не надо знать деталей. И вообще, когда все знаешь, будущее превращается во вчерашний день.
– Понимаю... А наша цель? Мы достигнем своей цели? Мы перейдем на другую ступень?
– Конечно. Все цели рано или поздно достигаются... – ответил Красавкин ласково. – Пойдемте, однако... Нас ждут товарищи. И она.
В подъезде дома Михаила Иосифовича Баклажану пришлось показать муху хмурому охраннику в гражданской одежде. После того как тот разрешающе кивнул, Иннокентия Александровича провели в жилые комнаты. Приняв ванну и позавтракав (манная каша, бутерброд с дырчатым сыром, крепкий чай с молоком), он спустился к Бомбе.
Он и предполагать не мог, как она прекрасна.
Несколько минут он стоял перед ней с приоткрытым от восхищения ртом. Струи красного атласа на заднем плане, умелая подсветка, никель корпуса, тусклый свинец в его швах. Тусклый, преисполненный значения. И алмазы... Особенно алмазы! Хоть и видел их Баклажан предостаточно, но в Бомбе они были невообразимо красивее, чем где бы то ни было. В Бомбе они были божественны. В Бомбе они были естественны. В Бомбе они были на месте.
Иннокентий Александрович простоял бы перед ней и час, и два, и три. Из состояния транса его вывела рука, мягко легшая на плечо. Обернулся, увидел Павла Корнеевича, протягивающего ему черные бархатные перчатки и такую же салфетку.
Взял.
Надел перчатки.
Тщательно протер алмаз. Закончив, подошел к бомбе и осторожно, очень осторожно вставил его на место.
Свершилось.
История вернулась в алмазное русло.
...Вечером политсовет "Хрупкой Вечности", в который входили Красавкин (оказавшийся заместителем Полковника) и некий Гогохия Валерий Валерьянович, московский грузин, доложил своему главе о состоянии дел в "Хрупкой Вечности".
Красавкин в коротком докладе рассказал, что в настоящее время организация как никогда едина и монолитна и что в конце августа им предстоит перевести не менее десятка человек из кандидатов в члены секты в действительные члены.