Мультики
Шрифт:
Родители, конечно, были этим страшно недовольны, папа все порывался устроить скандал, дескать, классная руководительница поступила неэтично. Но мама возразила, что нам не хватало еще разговоров, что отец Рымбаева тоже псих, и предложила перевести меня в другую школу. Я вначале согласился, но потом все как-то само собой заглохло по многим причинам.
Единственный человек из класса, с кем я продолжал общаться, был Илья Лившиц. Он оказался настолько самодостаточен, что до него просто не дошли слухи о моей болезни или же ему было плевать на общественное мнение. Во всяком случае, Лившиц
Болезнь странным образом положительно сказалась на моей успеваемости. В моем характере проявились новые черты — вязкость и обстоятельность, поначалу сводившие меня с ума. Если я садился за письменный стол, открывал учебник, то уже не мог оторваться, пока полностью досконально не осваивал материал. Первые недели было трудновато — обнаружились серьезные пробелы в знаниях. Ковыряясь в одной теореме, приходилось обращаться к пройденному материалу, который вообще уходил корнями в первую четверть. Стиснув зубы, я часами просиживал над учебниками, дотошно, скрупулезно разбирая по винтикам все эти синусы и косинусы, иксы и игреки…
Как-то в мае я поразил нашу математичку, когда вызванный на растерзание к доске, легко решил довольно-таки непростое задание. Говорю "непростое", потому что мне об этом на перемене сообщил Лившиц.
Математичка, не веря случившемуся, еще минут десять пытала меня, а затем объявила: "Ведь можешь, Рымбаев, если хочешь!" — и под улыбочки класса поставила мне в журнал аж две пятерки.
Кстати, физрука я тоже не подвел. Трехкилометровый кросс я пробежал со вторым результатом по району, а на турнике только уступил ребятам из спортивной школы. Так что учебный год, неожиданно для себя и родителей, я закончил без троек…
А школу я не менял — мне уже некого было стыдиться. Помню, с каким горьким чувством, точно на казнь, плелся я на уроки. Как же я боялся столкнуться в коридоре с Боней, Козубом, Сашкой Тренером, с Шевой. Мне казалось, после случившегося я не смогу посмотреть ребятам в глаза, сгорю от стыда, услышав их пусть и не вполне несправедливые, но резонные обвинения в предательстве. Я-то понимал, что ни в чем не виноват, что все подстроил Разумовский! Но как это было доказать?! Я заранее готовил речи, клятвы…
Жизнь распорядилась по-иному. Некому было упрекать меня, корить, обвинять, презирать.
Стыдно признаться, но в первую неделю я испытал облегчение от того, что все пропали. Точно и не было у меня никаких друзей — Бонн, Козуба, Тренера, Шевы. И вообще ничего не было, даже самих "мультиков". Но, увы, в ящике стола хранились последние заработанные мной деньги: три салатного цвета трешки, пятирублевая купюра нежно-голубого джинсового цвета, две кирпичных десятки с Лениным в овальной рамке… Я так их и не истратил. Они пролежали до павловской реформы, а потом и вовсе перестали быть деньгами. А что еще могло произойти с казначейскими билетами, на которых достоинства записывались витиеватыми волшебными шрифтами, словно из сказки о какой-нибудь Марье Моревне…
Спустя месяц страх перед реформаторием чуть поутих. Всякий раз после занятий
По выходным я бродил нашими районными тропами в надежде наткнуться на Аню и Свету — безуспешно. Сгинули и Аня, и Света. Я встречал общих знакомых, спрашивал с замиранием сердца: видели ли, слышали?..
Впрочем, все это не более чем отговорки. Если бы я по-настоящему захотел кого-нибудь найти, то по крайней мере воспользовался бы адресами, которые назвал Разумовскому нарисованный Герман. Что и говорить, я просто боялся каких бы то ни было встреч.
Даже позвонить я никому не мог, у меня не было ни одного телефонного номера. Да и зачем они мне раньше были нужны — телефоны? С Боней, Козубом и Тренером я регулярно виделся в школе. С остальными мы по вечерам встречались за гаражами. В гостях я бывал только у Тоши, Кули и Тренера. И единожды заходил к Шеве.
А потом уже и звонить-то было некому. Я подозревал, какая страшная судьба постигла моих друзей. Наверняка их поодиночке подстерег худощавый лысый чудик с диапроектором, Разум Аркадьевич Разумовский, педагог с большой буквы. Привез на Пролетарскую 3, показал диафильм и заточил в своем реформатории при Детской комнате милиции №1…
Особенно мучительно было думать, что мое предательство послужило тем самым смягчающим обстоятельством, обеспечившим мне незаслуженную амнистию. Сколько же раз я обещал себе, что соберусь с духом, поеду на Пролетарскую 3, чтобы разделить участь моих друзей…
Никуда я не поехал. Я оправдывал себя тем, что не знаю, где находится эта улица — смешное и позорное объяснение. Как будто не существовало справочных…
Лишь ночами, лежа в кровати, я, глотая слезы, обращался к теням: "Простите меня!"
После экзаменов, мучимый жгучей совестью, я пересилил себя. Решил все же пройтись по знакомым адресам. Наперво заглянул к Тоше. По крайней мере, я был твердо уверен, что он проживает именно там — я же неоднократно бывал у него в гостях. Кроме того, у меня теплилась надежда, что Тошин дядя как сотрудник правоохранительных органов смог выручить своего племянника, уберег от реформатория.
Дверь открыла Тошина мать — грузная растрепанная женщина в махровом халате. Одной рукой она придерживала отвороты халата, закрывая тяжелые груди, другой держалась за дверь. Раньше я Тошину маму не видел — мы зависали у Тоши, только если она была в разъездах. Я, чуть смутившись, спросил:
— А можно Антона? Женщина зло переспросила:
— Антона? А ты сам-то кто?
— Герман Рымбаев… — Чтобы не встретиться с ней глазами, я уставился на рваный тапочек женщины. Из дыры выглядывал розовый ноготь большого пальца, живой и подвижный, как собачий нос.
— Я только хотел узнать, как у Антона дела…
— К Антону он пришел! — тявкнула надо мной женщина. — Узнать, как дела!..
Я исподлобья глянул на Тошину мать. По ее точно треснувшему от злости лицу бежали слезы.
— Пошел! Вон! — Она отступила на шаг и захлопнула дверь с таким грохотом, точно сама при этом повалилась спиной на какие-то доски.