Мурена
Шрифт:
В кабинет входит юноша. Рукава его рубашки завязаны узлами — у самых ключиц. Врач роняет карандаш. Какой тут протокол, какие правила? Третья категория, тут и думать нечего! Нет ни культей, ни суставов, и ни один протез здесь не поможет. Ни о какой работе не может быть и речи. Тут нечего обследовать, все понятно с первого взгляда, даже раздевать его не надо. Инспектор осознает, что дело здесь совершенно ясное. Но все же он расспрашивает Франсуа о том, что с ним случилось, ходит вокруг него, слушает сбивчивый рассказ о происшествии, о контактном проводе, вагоне, о напряжении в двадцать пять тысяч вольт; голос юноши звучит неуверенно, он говорит: мне сказали… мне кажется…
Врач слушает его внимательно, ведь поспешно поставленный диагноз прозвучит
Врач садится за стол.
Никогда ему еще не доводилось видеть подобные травмы. Так или иначе, люди, получившие увечья, через некоторое время могут вернуться к работе: слепые, глухие, туберкулезники становятся портными, телефонистами, машинистками, печатниками, корзинщиками; инвалиды-колясочники имеют возможность работать на заводе на специально оборудованных рабочих местах или служить в конторе. Те, кто потерял руку, в случае, если остается здоровый сустав, могут приобрести протез, научиться им пользоваться и вернуться к своей деятельности: работать чертежниками, операторами механизмов, сварщиками, токарями, фрезеровщиками. Однако в данном случае отсутствие обоих плеч исключает все варианты. Да, бывает, что человек рождается без рук и учится работать ногами, ноги заменяют ему руки, но это исключение, это что-то фантастическое. Тысячелетия вся полезная работа выполнялась руками или тем, что их заменяло, будь оно из дерева, металла или пластика. Главное, чтобы осталось хотя бы плечо…
Врач пока ничего не говорит о постороннем уходе; юноша, как он понимает, может самостоятельно ложиться и вставать с кровати, передвигаться по дому, однако во всем остальном ничего хорошего не предвидится. Третья категория. Он так и напишет, да и инспектор труда даст точно такое же заключение. Врачу как-то неудобно сообщать юноше о том, что, как бы абсурдно это ни звучало, пенсия по инвалидности назначается на временной основе. Да, степень нетрудоспособности может меняться… Идиотизм, конечно. Да, добавляет врач, это, разумеется, не мое дело, но вам следовало бы предъявить иск Управлению железных дорог.
Но Франсуа качает головой. Мать, досконально разобравшись в произошедшем, объяснила ему, что железная дорога здесь ни при чем. Там на путях стоял предупреждающий знак, правда, его замело снегом. Но дело в том, что железнодорожное управление не может руководить стихиями. Не будут же они судиться со снегопадом…
— Я теперь его кормлю. Дай-ка мне шпильку…
Сильвия втыкает шпильку в волосы Мари.
— Сначала он вообще хотел есть в своей комнате. Отрежьте мне мяса, говорит, а дальше я сам разберусь.
— Как это так: сам разберусь?
— Не шевелись… Еще шпильку… Мы сидели за столом, надо было поменяться местами, обычно я сижу рядом с мамой. Она поставила тарелки перед папой, мной и Франсуа. Положила ему нарезанную курицу и картошку. Мы все смотрели на ножи и вилки, словно под гипнозом. А Франсуа смотрел на маму.
Сильвия встречается с отраженным в зеркале взглядом Мари, у нее слегка расширены зрачки.
— И вот в гробовой тишине мы стали есть… Так, еще шпильку, Мари. Отец принялся жевать, он буквально не отрывался от курицы, и тишина стояла такая… Мама подцепила вилкой кусочек курицы, и я тоже уткнулась в свою тарелку. Еще шпильку…
Сильвия смотрит на отражение Мари в зеркале — бледно-розовая балетная пачка, колготки, балетные туфли; она разглаживает ей вьющиеся на висках волосы. Мари продолжает свое повествование, ничего не придумывая, но при этом наполняя его новыми и новыми подробностями; она рассказывает интересно, умело манипулируя любопытством слушательницы, чтобы ей не наскучило. У нее несомненный талант рассказывать истории, и она знает об этом.
— А дальше лучше бы я не видела — мама протянула вилку Франсуа,
— Или как моя мама плачет.
— Ну да.
— Или как кот на кошку лезет…
— Вот так. Дай-ка сеточку для волос.
Сильвия оборачивает волосы Мари белой сеточкой и закалывает шпильками.
Мой брат, думает Сильвия, был непоседой. Он мог есть круглые сутки, хоть днем, хоть ночью; он всегда говорил с набитым ртом, постоянно травил анекдоты, не переставая шутил, каждые полминуты вскакивал со стула, чтобы посолить еду или отрезать ломоть хлеба, или лез в банку с горчицей, или наливал вина из графина, или накладывал в тарелку корнишоны, попутно щипая меня за щеку; щурился, поднимал бровь, изображая Элвиса, проглатывал в два приема багет; мы едва успевали заметить, что он ест, тут же в раковине звенела пустая тарелка, в корзину летела завязанная узлом салфетка; выходя из-за стола, Франсуа кланялся, хрустя напоследок печеньем, яблоком или шоколадкой; он постоянно с кем-то встречался, всегда был занят, и отец кричал: эй, тут тебе не частный пансион! Но Франсуа бросал ему воздушный поцелуй, неподражаемо хлопал ресницами в стиле Лорен Бэколл, и ему все сходило с рук. Да, мой брат был забавным, стремительным, он прямо-таки лучился солнечным светом, радостью, он был буквально наполнен ею… Но Сильвия ничего такого не сказала Мари, она взялась за банку с брильянтином, прошло три секунды и интуиция артистки подсказала, что не нужно говорить об этом.
— Так и что?
— Так вот, он заявил, что будет есть у себя в комнате. Передай-ка мне расческу. И я подумала, что он не хочет есть из тарелки, словно собака.
Сильвия намазывает расческу брильянтином, пока в мозгу Мари формируется облик Франсуа, склонившегося над тарелкой.
— Ну и что?
— Да то. Я не видела.
— Здорово!
Сильвия проводит расческой, усмиряя непокорные кудри Мари.
— Я подумала, что лучше, если вместо матери его кормить буду я. Это не так унизительно.
— Но ты… Ты тоже в некотором смысле инвалид.
— Да, поэтому ему нечего особо меня стесняться.
Сильвия приставляет зеркало к затылку Мари:
— Ну как, нормально? Теперь давай ты.
Сильвия садится на стул. Мари принимается расчесывать ей волосы.
— Так и что он сказал?
— Погоди, я еще не закончила. Ведь с вилкой-то как вышло — я же не из пустой вежливости предложила кормить его. Тут вот в чем дело: с самого моего рождения Франсуа решил, что я имею право абсолютно на все, что мне запрещают взрослые из-за слабого сердца. Он постоянно занимался мной; мы лазали по лестницам, по холмам и горам, залезали на башни собора Парижской Богоматери и Сакре-Кёр, на самый верх саночных трасс в Савойе — все в снегу, ужас! — а еще он сажал меня на багажник велосипеда, и мы скатывались по склону Бют-Шомона, а еще он возил меня в Булонский лес: Франсуа садился на весла, я даже ног не мочила; там на озере есть остров, где живут лебеди, и я гладила маленьких лебедят. А потом он еще убедил родителей разрешить мне пойти в танцевальную школу; они боялись, что будут проблемы с сердцем, но он — ты представляешь? — уломал их, он клялся, что все будет в порядке. Он научил меня вырезать по дереву, смазывать велосипедную цепь, менять шины. Ну да, я оглохла на одно ухо. Ну и что? А сколько он дал мне!
Мари кивает и легонько оттягивает волосы Сильвии назад.
— Так что я сама ему и предложила. Говорю: давай хотя бы попробуем, а то есть одному в комнате как-то грустно… Ну, во всяком случае, мне так кажется… Эй, Мари, не спи там, мы же опоздаем!.. И я еще подумала: прежде всего, здесь нет ничего особенного — я ем, и он ест, я подношу вилку к своему рту и подношу его вилку к его рту; главное — не зацикливаться, а то раньше все аж замирали и сидели, словно аршин проглотив… Ну вот, я и подумала, что если делать, как будто все так и должно быть, ну, с шуточками, смешочками — как раньше, — то скоро все будут обращать на это внимания не более, чем на муху на потолке.