Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Вот только – кого хочу, кого так хочу увидеть?.. Мне показалось, что кто-то есть рядом. Я открыл глаза – рядом сидела Сестра, последнее мое искушение. Мысли мои прекратили свой бег. Это, наверное, финиш.
– Может, не пойдешь? – спросила она, но по тону ее было понятно, что она знала заранее мой ответ. Но спросила, все же надеясь, что я останусь. Останусь хотя бы я. Бобу она никогда ничего не скажет, никогда ни за что – это было понятно.
– Пойду. Это мой долг.
– Это долг раба, – мягко, но с легким раздражением сказала она. – Подумай: кому и что ты должен? Должен бываешь тому, кто что-то дал в свое время тебе. А у тебя только забирали, забирали, ничего не давая взамен,
– Сестра, не будем говорить о высшем долге. Он есть. Я знаю, что он есть. Раз он был у греков, у римлян, у русских – значит, он есть. Его нельзя выдрать с корнем. Он не вмещается в худо-бедно, он шире, он – в других измерениях. На площади я услышал, как один хромой человек в сутане убеждал всех, что бедность, оскорбления и презрение составляют три ступени совершенства. Я не понял только: человека или государства? Думаю, это безразлично. Россия преодолела эти три ступени, преодолела их уже столько раз, что заодно преодолела и четвертую ступень, смертный грех – уныние. А с нею преодолели его и все мы. Значит, он был, этот высший долг, есть и остался, так как только уныние лишает его всякого смысла. Что давала грекам Родина? Да только одно: возможность умереть за нее. Нет, это не пафос. Может, это и есть самое ценное в жизни – возможность добровольно отдать ее за что-то более важное? Я ничего не помню. Я все забыл. Я предал все, чему, быть может, поклонялся. Я сжег мосты. Но вот тут, вот тут томятся несколько граммов души, и такая страшная в них тяжесть! Словно огромный камень придавил их! И в них есть нечто, что не подвластно провалам памяти. Это, быть может, и есть я сам. И потом, «долг раба» – нелепица…
Сестра вдруг дернулась и глотнула воздух.
– Сестра, извини, я не хотел тебя обидеть. Долг раба – нонсенс. Только долг и делает человека истинно свободным, только он один возвышает человека до Бога. У раба нет долга, у раба есть только инстинкты толпы, и рабы только в толпе становятся свободными, то есть равными друг другу. А у толпы долг один: всех, кто еще не раб, превратить в раба либо уничтожить.
– Это понятно, – сказала Сестра. – А в чем твой высший долг?
– Не предавая всех этих несчастных, защитить от них всех счастливых.
– На двух стульях редко кому удавалось просидеть хотя бы один вечер. Надо брать чью-то одну сторону.
– Это уже было. Было много раз. И до сих пор из этого ничего путного не получалось. Знаешь, я слаб в логике. Я поступаю больше по наитию. По совести. Два часа осталось, два часа, а там видно будет.
Два часа – чего? Время то уплотняется в алмаз, то расползается ветошью, то пульсирует, как горный поток, то опустошает, как отчаяние. Два часа надежды? Надежда может жить в камне, летящем навстречу другому такому же камню, но надежды, похоже, нет в луче света, летящем во тьму.
Незаметно пролетели два часа. «Как быстро, – подумал я. – Значит, я уже ни на что больше не надеюсь и ничего больше не жду. Может, это и к лучшему».
Сестра уснула. Ей сейчас нельзя быть рядом со мной. Никому нельзя сейчас быть рядом со мной. Рядом со мной должна быть только толпа, только те, кому меня не жаль и кого не жаль мне. И вдруг я вспомнил. Я всю жизнь любил человечество и презирал отдельных людей. Как я ошибался! Во всяком случае, мне не хотелось бы стать жертвой тех людей, кто мне не безразличен. Я тихо встал. Женщина улыбнулась во сне. «Прощай, Сестра», – подумал я. Лицо ее приняло растерянное выражение. Мне раньше казалось – я тоже вспомнил вдруг – что растерянность можно увидеть только в глазах.
– Прости, Сестра, – тихо сказал я и пошел к трибуне, тут же забыв обо всем на свете.
Я поднялся на трибуну, щелчком проверил работоспособность микрофона, набрал в легкие воздуха, шумно прогнал его через себя, выдохнул, успокоился и нырнул на дно людского залива. Там осмотрелся и убедился, что он страшно темен, илист и глубок. Но что о нем говорить, что портить слова и краски? И я разбил людей на отряды и назначил им командиров – Боба, Бороду и Рассказчика.
– Командиры – ко мне!
На трибуну поднялись мои спутники.
– Ты что, с ума сошел? – спросил Рассказчик. – Какие мы, к черту, командиры?
– Ну да, я кончал бронетанковую академию, – сказал я.
– Ты – Рыцарь! – патетически воскликнул Рассказчик, а Боб закивал головой.
– Понимаю, тебе было бы сподручнее вести колонну не этих оборванцев, а прозаиков и поэтов, а Бобу – девиц из кордебалета, но, видишь ли, литераторам что-то тут не пишется, а девкам не пляшется, и ополчение из них уж точно не собрать.
– Ты – Рыцарь, – повторил Рассказчик. – Тебе видней.
– Раз видней, вот и пойдем, пока не развиднеется. А там видно будет! Главное, ребята, людей надо мотать по подземелью как можно дольше, чтобы у них не осталось даже злости. Основная задача: растянуть колонну, разорвать ее на группы, а людей в каждой группе оттянуть друг от друга. Пусть между ними будет пустота. Пусть каждый побудет немного с собой наедине. Пусть каждый обрушит свою злость в эту пустоту или внутрь себя, что, впрочем, одно и то же. Чем меньше будут группы, тем больше в них будет людей. И чем дальше эти группы будут друг от друга, тем больше в них людей останется. Короче, создадим архипелаг древнегреческих полисов. Как вам такая идея? А хотите, раздробленные княжества Руси? Пусть потом объединяют их, кто захочет, в Великую Подземную Русь! А что будет потом? Да что угодно! Что надо, то и будет! Ясно?
– Да! Так точно! – сказали Боб и Борода, а Рассказчик вздохнул.
– Похоже, это единственный способ спасти народ. Когда зерна остается мало и оно уже гниет, его надо раскатать, просушить и провеять, отделить плевелы, а потом только печь хлеба и засевать землю вновь.
– Не нам отделять плевелы, Рассказчик. Ограничимся малым. Не надо думать за весь народ. Думай о себе. И о ближнем. Этого вполне достаточно. А теперь главное, – вздохнул я. – Лучше сказать сейчас, чем никогда. Выхода отсюда, ребята, нет. Ни для кого. Думаю, вы уже догадались об этом. Выход есть, но он не выход. Какое-то время придется скитаться, господа. Может быть, и всегда! Все, братцы, по местам! Прощайте! Авось еще свидимся. Ничего, Боб, тяжело только первые сто лет. Спроси Брунегильду.
– И это друг! На какую жизнь ты обрекаешь нас?! – воскликнул Боб.
– На жизнь кастрата, Боб: сплошной процесс и никакого результата, – ответил за меня Рассказчик.
А Борода, совсем как в пошленьком фильме, с ревом вздернул кулак:
– Иы-есъ!
Я дал им всем последнюю надежду. Зачем? «Счастлив тот, кто свои надежды забирает в могилу». Кто сказал это? Зачем сказал? Кому, по какому поводу? Не вспомнить. Да не все ли равно, кто сказал? Почему я дорожу тем, что осталось там? Ведь оно уже не мое. Неужели все, что осталось там, и все, кто остались до поры до времени там, неужели будут дороги мне до скончания века? И вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я поднял голову. Высоко-высоко, в темном углу, на балке из лиственницы сидела какая-то косматая птица, сова или ворона, не разобрал, и, я чувствовал это, глядела на меня! Я помахал ей рукой. И стал спускаться по ступеням на землю. Я спускался и думал: «Все, все они будут со мной во веки веков!»