Мусоргский
Шрифт:
Что сподвигло его на переделки? Что вставало перед мысленным взором, когда он вписывал в книгу Шестаковой — рядом со стихами Пушкина — свой вариант трагедии? Могло мелькнуть давнее воспоминание: лютая зима, ослепительное солнце, толпы народа, он сам в одном ряду с товарищами по Школе гвардейских подпрапорщиков. Прах почившего государя Николая I перевозят в Петропавловскую крепость. Пушкин описывал Москву: «…смотри: ограда, кровли, все ярусы соборной колокольни, главы церквей и самые кресты унизаны народом».Тогда и в Петербурге толпа затопила площадь, растеклась по улицам. И так же — от одного края к другому — двигался шум голосов. «Народ завыл, там падают, что волны, за рядом ряд… еще… еще…»И тогда — показался
Позже, в годы реформ, он тоже мог видеть противостояние «власть имущих» и только-только получивших волю крестьян. И — совсем недавние воспоминания — сами крестьяне, лето, сельцо Шилово, он в гостях у брата наблюдает за мужиками и бабами. И яркие, картинные персонажи сами собой просятся на бумагу.
Мусоргский вслушивается в голоса. Они ложатся на музыку. Стих ломается. Это поначалу почти проза. Деление на стихотворные строки лишь подчеркивает паузы. Музыка первых тактов — жесткая, слова пристава — хлещут, как плетка.
Пристав (к народу).
Ну, что ж вы? Что ж вы идолами стали? Живо, на колени! Ну же! (Грозит дубинкой.) Да ну! Эко чёртово отродье.Музыка в ответ — с интонацией стона и плача. И тяжести, легшей на тела и души. Ремарка — «Народ на коленях».
Народ.
На кого ты нас покидаешь, отец наш! Ах, на кого-то да ты оставляешь, кормилец! Мы да все твои сироты беззащитные. Ах, да мы тебя-то просим, молим Со слезами, со горючими: Смилуйся! Смилуйся! Смилуйся! Боярин-батюшка! Отец наш! Ты кормилец! Боярин, смилуйся!Музыка затихает: «Пристав уходит. Народ остается на коленях». Хор должен был распасться на отдельные голоса. Мусоргский не зря этим летом вглядывался в мужиков, баб, в их жесты, в беглые фразы, в разговоры, ругань, жалобы. Диалог его — естественен и прост. Сначала мужские голоса:
— Митюх, а Митюх, чево орём? — Вона! Почём я знаю! — Царя на Руси хотим поставить!Затем — женские:
— Ой, лихонько! Совсем охрипла! Голубка, соседушка, не припасла ль водицы? — Вишь, боярыня какая! — Орала пуще всех, сама б и припасала!Потом — все вперемежку:
— Ну, вы, бабы, не гуторить! — А ты что за указчик? — Нишкни. — Вишь пристав навязался! — Ой, вы, ведьмы, не бушуйте!Ушел образ пушкинской бабы с ребенком, — на сцене его изобразить было бы делом немыслимым. Пришла другая баба («Ой, лихонько! Совсем охрипла!»). «Скоморошистый» юмор Пушкина («Нет ли луку? Потрём глаза. — Нет, я слюнёй помажу») оборачивается простоватым, но словно с живой натуры списанным: «Митюх, а Митюх, чево орём?»
Музыкальная проза «Женитьбы» подтолкнула летом на приглядку, собирание крестьянских «типажей» — и вдруг хлынула в оперу, смешиваясь с пушкинским словом. Далее либретто должно было снова почувствовать стих, но в пушкинский пятистопный ямб музыка крестьянской речи не укладывалась, и потому полилась четырехстопным хореем, размером народных припевок:
Баба.
Ах, пострел ты, окаянный! Вот-то нехристь отыскался! Эко, дьявол, привязался! Прости Господи, бесстыдник! Ой, уйдёмте лучше, бабы, Подобру да поздорову, От беды да от напасти!(Приподнимаются с колен.)
Крестьяне.
Не понравилася кличка, Видно солоно пришлася, Не в угоду, не по вкусу. (Смех.) Ведь мы в путь уж собралися.(Усиливающийся смех.)
После эпизода «безначалия», когда из общего хора выступили отдельные голоса, создав ощущение толпы разношерстной,запечатлев всю пестроту характеров, нужно было толпу заставить снова заголосить в один голос. Мусоргский вставляет ремарку: «Появляется пристав. Завидя его, бабы опускаются на колени… Прежняя неподвижность толпы».Но пристав не может говорить народным стихом, размер снова ломается:
— Что ж вы? Что ж смолкли? Аль глоток жалко? (Грозя дубинкой)Вот я вас!..Народ тараторит, четырехстопный хорей усечен до трёхстопного, «расторопного»:
— Не серчай, Никитич. Не серчай, родимый! Только поотдохнем, Заорем мы снова.Но «в сторону» можно сказать привычной четырёхстопной «припевкой»:
— И вздохнуть не даст, проклятый!Эпизоды из третьей сцены пушкинской трагедии преобразились и переместились в начало оперы. Речь Щелкалова — тоже изменилась. Пушкинский дьяк говорит о печальном, но говорит спокойно, он «повествует» и призывает молиться так же, как сделал бы в любой другой раз:
…Собором положили В последний раз отведать силу просьбы Над скорбною правителя душой…Если следовать этому тексту — улетучится второй план всей сцены. Народ у Пушкина и притворяется («Нет, я слюнёй помажу»), но он же и горюет, и совершенно искренне:
О Боже мой, кто будет нами править? О горе нам!..Надсадный вопль толпы у Мусоргского: «На кого ты нас покидаешь, отец наш!» — в опере должен был усилиться, укрепиться в музыке. И у него народ переживает странное раздвоение — и печалится, и притворяется. Но скорбь должна стать не только народной, тревога наполняет всё Московское царство. И дьяк Щелканов, «не попадая в стих», но точно вкладывая слова в музыкальные фразы, не говорит — выводит со страданием,с паузами-вздохами: «Православные! Неумолим боярин! На скорбный зов Боярской Думы и патриарха и слышать не хотел о троне царском. Печаль на Руси… Печаль безысходная, православные!..»