Мусоргский
Шрифт:
Скоро Николай Владимирович Щербачев замелькает и на музыкальных вечерах. От «Баха» получит множество прозвищ — «Флакон», за пристрастие к духам, «Шевалье» за безукоризненный французский, «Черемис» — за особую матовость лица и темноволосость, «Щербач» — за свою фамилию. Утонченный, несколько изломанный, лирик по своей музыкальной природе, он по большей части будет сочинять фортепианную музыку и романсы. Какой-то надрыв чувствовался в его облике. Какая-то неустойчивость и неустроенность души. Похоже, нервность свою он унаследовал от родительницы: купчиха, которая живет за границей и принимает католичество; мать, которая оставляет сына в Петербурге, а сама с дочерью возвращается в Европу… Его душа тянулась к изысканности, и пьесы его как-то поневоле заставляли сравнивать их с произведениями Шумана. Через несколько лет он всерьез увлечется медиумом Бредифом. Шарлатан будет давать в Петербурге спиритические
Щербачев будет появляться, исчезать из виду, появляться снова. Попытается устроиться на работу к Стасову, в библиотеку, потом — чиновником особых поручений при шефе жандармов. Все попытки найти какое-то жизненное поприще так и останутся бесплодными. Пройдут годы. «Щербач» частенько будет вспоминать любимую им Ниццу. В 1887-м, выиграв судебную тяжбу, которая утвердит за ним некоторую недвижимость во Франции, он покинет Петербург, его след затеряется в Европе.
Но будущие изломы еще только провидятся в трепетном юноше. И пока он — подающее большие надежды музыкальное дарование.
Вслед за «Черемисом» появится и еще одно удивительное лицо: Виктор Александрович Гартман, художник и архитектор.
В мае 1870-го приспело время большой, всероссийской мануфактурной выставки в Соляном городке. Стасов, воспламенившийся мыслью, что вот и у нас начинают не просто «наваливать товар», но, как и в Европе, думать о красоте обстановки, отправился глянуть на редкое для России дело. Выставка еще не открылась, но он как всегда торопился, запасся разрешением посетить здание еще до открытия. Вряд ли ожидал увидеть что-либо замечательное — просто как всегда был гоним жаждой лицезреть зачин нового дела. Само здание, где ранее располагались винные склады, — неуклюжее, чем-то похожее на тюрьму, — вряд ли располагало к ожиданию чуда. И вдруг… Тяжелая масса здания преобразилась, стала воздушной. Откуда? Как? Не знающий покоя Стасов забрасывал вопросами каждого, кто мог бы что-нибудь сказать об авторе. Имя Гартмана всплыло не сразу. Он был лишь младшим помощником архитектора выставки. Но вся творческая сторона была делом его рук. Не тогда ли в памяти Владимира Васильевича забрезжило давнее воспоминание: святки 1862-го, бал-маскарад в Академии художеств: пышные декорации и костюмы, роскошные процессии: Робинзон Крузо с дикарями, Мария Стюарт, Данте, Дон-Кихот и — следом — целая свита рыцарей, турки, звездочеты, Пьеро, ожившие игральные карты… Поначалу было весело, потом как-то все подустали, и маскарад стал превращаться в скучный ритуал… И вдруг, средь «парадного веселья», — словно ветер пробежал. Гул, топот ног, хохот, рукоплескания… Дивная, «с вывихами» Баба-яга неслась-кружилась по античному залу вдоль гипсовых богов, размахивая помелом. Костлявые руки торчали из широких рукавов балахона, ноги в онучах дико приплясывали, рыжие космы разметались из-под мохнатой шапки, надвинутой на самый лоб. Ближе зрелище оказалось еще более впечатляющим: физиономия раскрашена, клыки блестят, из острого подбородка торчат редкие волосинки старушечьей бороденки, из-под бровей сверкают жуткие глаза. Яга летела, оставляя за собой движение масок, волны смеха и голоса из разных углов: «Кто это! Кто это! Кто такой?!..» И толпа веселых паяцев и шутов с погремушками, взбаламученная промчавшейся Ягой, закричала: «Гартман! Это Гартман!»
Припомнит Владимир Васильевич, как поневоле воскликнул тогда:
— Кто такой Гартман?
И услышал в ответ человека бывалого:
— Как, вы не знаете? Гартман, архитектор… Это самая оригинальная голова в Академии.
И забрезжило в памяти: да, молодой, одаренный, обожаемый молодыми, ценимый стариками. И всегда вокруг Гартмана — нескончаемое оживление…
И теперь неутомимый Стасов принялся разыскивать автора чуда. А Гартман был сразу везде и нигде, появлялся в одном месте выставки, потом — в другом. Носился по всему Петербургу, снова возвращался на выставку, — загадочный, неуловимый. Встречался чуть ли не с целой сотней людей, чертил, рисовал, иной раз — прямо на месте, кисть и карандаш не покидали его рук, когда этот человек спал, было совершенно непонятно. Несколько месяцев — и более шестисот рисунков, где каждый — своеобразен, оригинален, иной раз до удивления.
Стасов
Они быстро сблизились. Глаза у Виктора Александровича не стояли на месте, схватывали одно, другое, фигурка его тоже находилась в вечном движении. И все время — карандаш или кисть, и все время — в неостановимом творчестве. Однажды Стасов не удержался от несколько бестактного вопроса:
— Вы так талантливы, что мне кажется, вы жид!
Гартман смеялся, не без смущения, и ответ его летел куда-то в пространство: «Быть может».
Неугомонный «Бах» и Гартман в короткое время стали приятелями. По нескольку часов пропадали на выставке в Соляном городке, вечер кончался на квартире у Виктора Александровича. Пока измученный за день и все-таки неутомимый Гартман возился с новыми чертежами и рисунками, — карандаш или кисть так и летали по листам, — Стасов рылся в его папках. Смотрел заграничные акварели, наброски, листал и то, что появилось совсем недавно. И поражался неистощимости этой фантазии.
Так и войдет этот маленький неугомонный архитектор в стасовский круг. И сразу сойдется с Мусорянином. Композитору он подарит два своих эскиза — портреты евреев, набросанные, когда Гартман — почти проездом — был в Польше. Один — суровый, в шапке. Другой — усталый, измученный старик.
«Милый В и тюшка…» — вздохнет Мусоргский, когда самого Гартмана уже не будет на свете. Сейчас — каждый жадно впитывал творчество другого. Чем мог поразить Гартман композитора? Тем, что настойчиво стремился утвердить русский стиль в архитектуре? У «Витюшки» была одна особенная страсть — орнамент. Он собирал его образцы, он сам стремился изукрасить русским орнаментом свои проекты. «Русский стиль» его иногда кажется слишком уж «пряным». Есть странное ощущение, когда смотришь на его проекты, будто настенные часы или арку каменных ворот украшает рисунок, сошедший с косоворотки, с наличников деревянного дома или роскошно вышитого полотенца. Но была и другая черта, действительно ценная: Гартман никогда не закисал на уже найденном, всюду он вносил какое-то творческое беспокойство. В этот год — как это было созвучно! — Мусоргский и сам пребывал в смутной тревоге: искал сюжет для новой оперы. И все не мог его найти.
Лето 1870-го выдалось хлопотливое. И «Семинарист», отпечатанный в Лейпциге, был задержан цензурой, и сюжет для нового сочинения не подбирался. Пришлось объяснять цензору, что латынь в тексте вокального произведения — это не о религии, что «сия латыньобозначает исключения в склонении и почерпнута из латинской грамматики» [106] . И все равно ноты в продажу не поступили, смутила фраза, сорвавшаяся с уст семинариста, что ему «от беса искушенье довелось принять во храме Божьем». Автору разрешили получить лишь десять экземпляров, чтоб он мог раздарить знакомым.
106
Письмо Мусоргского к Стасову от 18 августа 1870 г.
Эта история его нисколько не огорчала, скорее веселила. Он бы и не подумал издавать свое сочинение, если б не «Бах» и не Опочинины, желавшие видеть его напечатанным. В письме к «g'en'eralissime» он черкнет даже с воодушевлением:
«До сих пор цензура музыкантов пропускала; запрет „Семинариста“ служит доводом, что из „соловьев, кущей лесных и лунных воздыхателей“ музыканты становятся членами человеческих обществ, и если бы всего меня запретили, я не перестал бы долбить камень, пока бы из сил не выбился; ибо „несть соблазна мозгам и зело великий пыл от запретов ощущаю“».
Более тревожила задержка с «Борисом». Театральный комитет рассматривать партитуру не торопился, «Борис» его всё еще держал. А жажда сочинительства была огромная.
«Бах», зная этот творческий зуд Мусорянина, написал ему длиннющее письмо с кратким либретто. Взял повесть Фридриха Шпильгагена «Ганс и Грета», перенес героев в Россию, присочинил кое-что от себя и вышел вполне оперный сюжет, которым, как Стасов уверял других, композитор остался весьма доволен [107] .
107
Письмо. В. В. Стасова к Д. В. Стасову от 29 июля 1870 г. // Стасов В. В.Письма к родным. Т. 1. Ч. 2. М., 1954. С. 59.