Мусоргский
Шрифт:
Вперед выдвинулся Милий Балакирев. Со вчерашнего дня он, казалось, осунулся, под глазами появились темные тени, а лицо выглядело еще бледнее, чем всегда. Что-то в его взгляде было беспокойное и печальное до предела. Друзья украдкой посматривали на него, заметив, что он сам не свой.
Но больше, чем друг о друге, думали об умершем. Казалось, оборвалась нить, связывавшая их с прошлым. Балакирева травят, в театре русской оперой пренебрегают; они остались теперь, потеряв Даргомыжского, один на один со своими недругами.
Когда Мусоргский
– Теперь вы за свою оперу еще в большем ответе. Ждем «Бориса» вашего. Говорю это вам в горестный для всех час…
Мусоргский хотел что-то ответить, но глаза его затуманились. Он вынул платок и молча стал вытирать слезы.
IV
Утром прибыл курьер с пакетом, запечатанным сургучной печатью. Когда Балакирев распечатывал пакет, руки у него дрожали. Он знал, что в этой бумаге заключается приговор ему, и не ошибся. Директора Русского музыкального общества ставили Балакирева в известность, что дальнейшая деятельность его в качестве дирижера невозможна.
Противники добились своего.
Держа в руке бумагу, Балакирев сознавал свое поражение. Ни товарищи, ни признание, которое он завоевал, не смогли спасти от удара, который был ему нанесен.
Балакирев, ждавший удара давно, не думал, что так тяжко примет его. Все вокруг казалось безрадостным, безнадежным, и сам он показался себе бессильным. В душе, вбиравшей капля за каплей горечь, вдруг что-то надломилось.
Он стоял, застыв в неподвижности. Софья Ивановна, почувствовав неладное, ходила под дверью, не решаясь войти. И все, что сюда в комнату проникало, представлялось ему голосом другой жизни, от которой он отстранен.
Никого не хотелось видеть. Ему нужно было одиночество.
В эту тяжкую для него минуту Балакирев, не веривший в бога, с возмущением и страхом подумал, что некая грозная рука карает его за дерзость мысли, за порывы и жадность к жизни. До тех пор пока он не смирится, рука эта его не выпустит – решил в своем отчаянии он. Неужто ж надо смириться и отойти?
Русское музыкальное общество, отстраняя Балакирева, оставляло его без всяких средств к существованию. Снова вырисовывалась печальная перспектива лишений, нужды, беготни по урокам. И это после той славы, какая его окружала, после побед, которые он одержал!
Ни к кому Балакирев не пошел, никому не заявил своего протеста. Буря возмущения поднялась помимо него: в Петербурге, в Москве раздались негодующие голоса. Чайковский с гневом написал, что можно Русское музыкальное общество отставить от Балакирева, но нельзя отставить Балакирева от этого общества. Тем самым Чайковский воздал ему высшую почесть, сравнив его труд с трудом Ломоносова, отставленного в свое время от Российской Академии наук.
Балакирев был ко всему безразличен; он словно угас. Дух его надломился, он чувствовал себя неспособным к борьбе.
Стасов,
– Что с вами, Милий? – спросил он. – На вас лица нет!
Перед ним был человек испуганный, угнетенный, подавленный горестными событиями.
– Дай вам бог всем удачи, а я более вам не помощник. Я вне игры, – сказал Балакирев.
– Да не может этого быть! Вы же видите, каким возмущением на эту гадость все отозвались!
Прошли мимо церкви. Незаметным движением, стараясь, чтобы Стасов не видел, Балакирев перекрестился. Партия великой княгини могла торжествовать победу: дух одного из самых деятельных и самых горячих поборников русской музыки ей удалось сломить.
– Как вы можете, Милий, мириться с таким положением! После вас назначили ничтожного, жалкого капельмейстера – ведь это позор! Вы ведь видите, что прогрессивные силы с нами!
– Нет, я один, – ответил Милий печально.
– Но есть же еще Бесплатная школа. Отдайте всю вашу энергию ей, ведь вы-то ее и создали!
– Я и оттуда уйду, – отозвался Балакирев, и в голосе его прозвучала печальная решимость. – Заместителя только найти.
– Да что же это такое? – с гневом выкрикнул Стасов. – Вы были самым горячим и самым непримиримым, вы воодушевляли всех нас, а теперь… что же это? Бегство?
– Я смирился.
– Но ведь дело наше идет к победе! Как можно в такую минуту?…
– Я устал.
– Ну, точно Берлиоз! Но он стар, одинок, не признан на родине, а нас много, большая группа!
Городовой остановил телегу и затеял строгий разговор с возчиком. Балакирев, точно картина эта заключала в себе что-то символическое, остановился и стал наблюдать за тем, как возчик покорно заворачивает за угол, сопровождаемый городовым.
– Милий, может, вам деньги нужны? При вашей скрытности никак не узнаешь истинного вашего положения.
– Не нужны, – ответил он равнодушно. – Я тут кое с кем толковал, обещают найти работу.
– Какую?
Он сказал неохотно:
– Работа ничтожная, зато оклад твердый. – Подождав, Балакирев, как будто сам испугавшись того, что объявляет, добавил: – На железной дороге конторщиком.
Стасов ничего не ответил. Да и что было отвечать? Решение, внезапное, бессмысленное и бесповоротное, обезоружило его.
Сознавая трагическую нелепость своего шага, Балакирев добавил с кривой усмешкой:
– Чем не дело для дирижера, которого вы ставили так высоко?
– Да вы больны попросту!
– Душа – да. Душа болит, это правда, – сказал он горько.
– Неужто же вас больше не интересуют Мусоргский, Римский, Бородин, я?
– Бахинька милый, не терзайте меня! Дай бог вам успеха, а я что-то утратил… веру утратил.
– Какую же веру?
– В наше дело, в наш боевой задор. Меня провал концерта в Нижнем совсем доконал; я после него надломился… Может, к богу надо вернуться? Не знаю…