Музей моих тайн
Шрифт:
— Медицинские товары? — удивляется он.
Джордж бурлит предпринимательским энтузиазмом.
— Бандажи, инвалидные коляски, слуховые аппараты, эластичные чулки, трости — понимаешь, Уолтер, это бесконечный ассортимент! У нас будут покупать товары по назначению врача, к нам будут посылать из больниц, ну и прохожие будут заглядывать за лейкопластырем и «Дюрексом».
— «Дюрексом»? — задумчиво повторяет Уолтер. — Да, на этом можно сделать денежку. Приятелям — по оптовой цене, а?
И они сгибаются пополам от чисто мужского смеха.
— Что такое «Дюрекс»? — шепотом спрашиваю я у Патриции.
— После расскажу, — шепчет она в ответ, но так никогда и не рассказывает.
Но это все пока в будущем. Сейчас весенний рассвет глядит сквозь занавески на нас с Патрицией, лежащих
На небе проступают красные полосы, словно кровь Любимцев потоками восходит к небесной тверди. Стаи попугайчиков обращаются в ангелов с крыльями, разноцветными, как «техниколор», и описывают круги в небе. Может быть, в мире Духа, или в Царствии Небесном, или куда они там все попали, и Попугай получит дар говорения на языках и его кто-нибудь полюбит. Я молюсь окровавленному, прокопченному Агнцу о том, чтобы все обитатели Небес были очень счастливы. Многого мы никогда не узнаем, но в одном уверены: в это утро объятья Иисуса просто битком набиты.
Сноска (vii). Цеппелин!
Нелл и Лилиан стояли у парадной двери и махали Тому на прощание. Рейчел не оторвала бы зад от кресла даже самого Христа проводить. Том был рад, что ему больше не нужно жить с Рейчел, рад, что у него теперь есть жена и собственный дом. Ему повезло с Мейбл — она тихая, заботливая, немножко похожая на Нелли. Лилиан недолюбливала жену Тома, и он обычно приходил навещать сестер один. В конце Лоутер-стрит он обернулся — они все еще стояли и смотрели ему вслед. Да уж, эта парочка любит и умеет прощаться. Том замахал руками — размашистым полукругом, как сигнальщик с флажками, чтобы сестры его увидели.
Они беспокоились, что на Йорк начнутся налеты цеппелинов, но Том считал, что Йорку ничего не грозит. Он успокаивал сестер бодрыми разговорами о том, что фрицы — трусишки, драться у них кишка тонка, война скоро кончится и все такое. Он помог сестрам повесить шторы для затемнения, чтобы ни один лучик не пробился наружу, — бедняжку Минни Хейвис таскали в суд за то, что у нее в окнах виден был свет, и она теперь так стыдилась, что боялась на улицу показаться. Ужасно жаль ее, тем более что у нее молодой муж на фронте.
Нелл и Лилиан покормили Тома ужином — печенкой с картофельным пюре — и показали открытку от Альберта, с зернистой фотографией довоенного Ипра. «Он пишет, что у них стоит отличная погода», — сказала Лилиан, читая открытку, и Том расхохотался: Альберт в своем репертуаре, всегда напишет что-нибудь такое. Иногда Том ловил на себе взгляды Нелл, словно говорящие, что он трус по сравнению с Альбертом. Впрочем, сестры всегда любили Альберта больше. Альберта все любили (кроме Рейчел, конечно), и Том иногда завидовал, но недолго — злиться на Альберта было невозможно, сколько ни пытайся. Вот Джек Кич — иное дело. Он, кажется, слишком умный. Он не подходит для Нелл, скорей подошел бы для Лилиан.
Впрочем, Том сам про себя знал, что он трус. Вчера к нему на улице подбежала женщина и закричала, что он прячется в тылу, и он страшно покраснел. Потом подошла другая женщина, совсем пьяная, и сказала: «Правильно, парень, в штатском шкура целей будет», и он покраснел еще сильнее. Том знал, что первая женщина права, он действительно прячется в тылу. Прячется потому, что от одной мысли о фронте у него душа уходит в пятки. Когда Том думал о войне, его охватывало странное чувство — словно все внутренности разжижаются. И еще он не хотел бросать бедную малютку Мейбл — как же она будет без него? Работодатель Тома был членом общества Друзей. [29] Он пошел в призывную комиссию и умудрился получить для Тома освобождение — сказал, что все остальные его клерки ушли на фронт и компания не сможет продолжать работу, если и последний клерк
29
То есть квакеров.
Том пошел домой длинной дорогой, потому что вечер выдался дивный. Май — его любимый месяц, за городом как раз цветет боярышник. Том с Мейбл часто катались на велосипедах за город, и Том рассказывал молодой жене про то, как мальчиком жил в деревне, и про мать; он даже рассказал, как страдал, когда она умерла, — кроме Мейбл, он никогда ни с кем про это не говорил. У Тома была фотография матери, сделанная бродячим фотографом, французом, незадолго до ее смерти. Том нашел фотографию в пачке других в то утро, когда отец сказал, что мать умерла. Фотографии валялись на кухонном столе; отец был в таком состоянии, что даже не заметил их. Фотография Алисы была в красивой рамке чеканного серебра, с красной бархатной подложкой, и Том взял ее и спрятал у себя под матрасом, чтобы это был прощальный подарок только для него одного. Но позже, когда они, горюя, единым фронтом противостояли омерзительной мачехе, Том показал фотографию Лоуренсу и Аде — правда, не отдал, несмотря на просьбы, мольбы и рыдания. Теперь фотография гордо стояла в центре дубового комода у Тома в гостиной, и Мейбл каждый день смахивала с нее пыль и часто говорила: «Бедная женщина», и если Том слышал, то при этих словах у него странно перехватывало горло.
Небо над улицей Святого Спасителя было темно-синее, почти фиолетовое. Том шел, задрав голову и глядя вверх, и вдруг ему показалось, что кусок неба — чуть темнее окружающего фона — отделился и куда-то поплыл сам по себе. Том удивленно смотрел на него, а потом услышал восклицания других людей и увидел, что они тоже стоят, задрав головы, и кто-то благоговейным полушепотом произнес: «Это цеппелин!» — а другой отозвался: «Черт возьми!» Несколько женщин с визгом побежали укрываться в домах, но остальные стояли и наблюдали, как завороженные. Цеппелин так волшебно висел в небе, что мысль о бомбах никому и в голову не пришла, — но тут раздалось гулкое БУБУХ, и что-то прошло дрожью по всему телу Тома, и колоссальная вспышка осветила всю улицу, и Том вспомнил про Нелл и Лилиан и их шторы для затемнения. В следующую секунду все было абсолютно тихо и совершенно неподвижно, если не считать клубов дыма, огромных, как облако. Потом раздались крики и стоны, и Том увидел человека, у которого не хватало полголовы и одной ступни, в то время как похожая ступня валялась на дороге. Девушка сидела, сжавшись, на ступеньках методистской часовни и скулила, как раненое животное, и Том подошел к ней и попытался сказать что-нибудь утешительное. Но когда он нагнулся к ней и спросил: «Вам помочь, барышня?» — она посмотрела на его руку, завизжала и отскочила, и когда Том тоже посмотрел на свою руку, он понял почему: кисти на руке не было, только обрубок серо-голубой блестящей кости и обрывки сухожилий. К Тому подбежал солдат в форме и сказал: «Держись, парень, пойдем» — и доставил его в больницу на задке чьей-то телеги.
Солдат дал Тому отхлебнуть чего-то из своей фляжки и все время обеспокоенно поглядывал на него. Он перевидал много раненых, но ни один из них не хохотал как сумасшедший.
Рука чудовищно болела, словно ее окунули в расплавленный металл, но Тому было все равно. Теперь его не отправят на фронт, он останется с милой женушкой и сможет помахать культей перед носом у любого, кто назовет его тыловой крысой.
Лилиан и Нелл сидели на койке у Тома, и Нелл отвела прядь волос с лица брата. Его доставили в госпиталь на Хаксби-роуд — бывшую столовую для работников «Роунтри», которую переоборудовали в больницу для раненых, доставленных с фронта, и сестры вели себя так, словно он — настоящий раненый солдат. Обе улыбались ему, а Лилиан даже наклонилась и поцеловала его.