Музей невинности
Шрифт:
— А-а, так вы не знаете? Фюсун почему-то бросила работу.
— В самом деле?..
Ведьма сразу почувствовала, что я пришел из-за Фюсун, поняла, что мы больше не встречаемся, и, пытаясь догадаться о причинах расставания, уставилась на меня.
Я сдержался и ни о чем больше спрашивать не стал. Несмотря на бешеную боль, хладнокровно опустил левую руку в карман, чтобы она не заметила, что я не ношу кольцо жениха. Отдавая ей деньги, я увидел в её лице неожиданную нежность. Казалось, нас обоих сблизила внезапная потеря Фюсун. Еще не до конца поверив, что её нет, опять посмотрел в сторону служебной комнаты.
— Да, вот так, — вздохнула Шенай-ханым. — Нынешняя молодежь не любит зарабатывать трудом; хочет, чтобы деньги доставались за просто так. — Последние её слова нестерпимым образом усилили мою ревность.
Мне удалось скрыть страдания от Сибель. Замечавшая малейшее изменение моего настроения, любую тень,
27 Слезай, упадешь!
Корзинка для пикника, сохраненная мной для музея, символизировала традиционные развлечения стамбульского высшего общества, навеянные французскими журналами по домоводству, которыми зачитывались Сибель с Нурджихан. В то воскресное утро мы положили в корзинку термос с чаем, пластмассовую коробочку с долмой, приготовленной на оливковом масле, яйца вкрутую, бутылки с лимонадом «Мельтем» и роскошное покрывало, принадлежавшее некогда бабушке Заима. Всей компанией мы поехали на фабрику Заима, в Буюк-дере на берегу Босфора, где и выпускался лимонад «Мельтем».
Стены фабричных зданий были обклеены огромными плакатами с портретами Инге, исписанными всякими националистическими лозунгами. Заим провел нам экскурсию по цехам, где безмолвные работницы в голубых передничках и платочках под руководством бойких, веселых бригадиров управляли процессом мытья бутылок и розлива. (На фабрике, снабжавшей лимонадом весь Стамбул, работало всего шестьдесят два человека.) Я же слегка скучал в этой вольной обстановке, глядя на чересчур «иностранные» наряды Нурджихан и Сибель — кожаные сапоги и джинсы с широкими ремнями, — и шатался усмирить свое сердце, бесшумно выбивавшее: «Фюсун, Фюсун, Фюсун».
После этого мы расселись по двум машинам и направились в Белградский лес; подражая европейцам, расположились на обращенной к Босфору лужайке, как на картинах европейского художника Меллинга, созданных сто семьдесят лет назад. Помню, около полудня лежал на траве и смотрел в ярко-голубое небо. Меня поразили красота и изящество Сибель, пытавшейся вместе с Заимом соорудить из новехонькой веревки качели наподобие тех, что рисовали в садах на восточных миниатюрах. Потом мы играли с Мехмедом и Нурджихан в домино. Я вдыхал аромат земли, благоухание сосен и роз, доносившееся прохладным воздухом с берега большого озера, раскинувшегося перед нами, и думал, сколь велика милость Аллаха — чудесная жизнь, что ожидает меня, — и какой глупостью, недоразумением и даже грехом являются любовные страдания, столь несправедливо терзавшие мне душу и тело, словно смертельная, неизлечимая болезнь. Меня терзал стыд от того, что я так страдаю, не видя Фюсун. Это умаляло мою веру в себя, и собственная слабость лишь усиливала ревность. Я был рад присутствию Заима, который, пока Мехмед накрывал на стол, удалился с Нурджихан под предлогом сбора ежевики, — значит, он не встречается с Фюсун. Это, конечно, не отменяло возможность её интрижки с Кенаном или кем-нибудь другим. В яркие моменты жизни мне удавалось не думать о Фюсун: за дружеской беседой, во время игры в мяч или когда я, открывая консервы, глубоко порезал безымянный палец левой руки, на котором красовалось обручальное кольцо, и оказался весь в крови. Кровь никак не останавливалась. Может, потому, что в неё попал яд любви? В какой-то момент я, рассеянный влюбленный, уселся на качели и принялся раскачиваться изо всех сил. Качели взмывали вверх и летели вниз, и тогда боль моя немного стихала. Длинные веревки скрипели, и, пока качели со мной чертили в воздухе огромную дугу, я опускал голову к земле — в этот миг мне становилось чуть легче.
— Что ты делаешь, Кемаль?! — кричала Сибель. — Слезай, упадешь!
Когда полуденное солнце прогрело даже основания стволов огромных тенистых платанов, я сказал Сибель, что мне нехорошо, кровь никак не останавливается и надо ехать в Американский госпиталь, чтобы мне там зашили палец. Она растерялась. Посмотрев на меня своими огромными глазами, поинтересовалась, нельзя ли подождать до вечера? И еще раз попыталась остановить
В тот солнечный, жаркий летний день я, как безумный, домчался от парка до Нишанташи за сорок пять минут. Всякий раз нажимая на газ, все больше верил в то, что Фюсун придет в «Дом милосердия» именно сегодня. Разве между нашей встречей и первым свиданием не пролетело несколько дней? Припарковав машину, я побежал наверх, как вдруг меня окликнула какая-то женщина:
— Кемаль-бей! Кемаль-бей! Вам везет!
— Что? — обернулся я, пытаясь понять, кто это говорит.
— Помните, на помолвке вы сели к нам за стол, и мы с вами поспорили, чем кончится сериал «Беглец»? Вы выиграли, Кемаль-бей! Доктор Кимбл сумел доказать свою невиновность!
— А, в самом деле?
— Когда придете за выигрышем?
— Потом, — крикнул я, убегая.
То был добрый знак. Счастливый конец, о котором сказала женщина, верный признак, что Фюсун непременно придет сейчас, через четырнадцать минут. Представляя, как заключу её в объятия, я дрожащими руками открыл дверь.
28 Вещи умеют утешать
Прошло сорок пять минут, Фюсун так и не пришла, а я, полумертвый, лежал на кровати и внимательно, беспомощно, как раненое животное, прислушивался к собственному телу и к разливавшейся по нему боли. В те дни она стала особенно терзающей. Болело уже все тело. Я чувствовал, что нужно подняться с кровати, как-то отвлечься, что надо бежать, спасаться отсюда, из этой комнаты, от этих простыней и подушки, пахших её кожей. Но не мог пошевелиться.
Сейчас я очень жалел, что не остался на пикнике со всеми. Сибель заметила странные перемены, уже неделю я не проявлял к ней интереса, но понять, что со мной, она не могла, спросить же не решалась. А мне сейчас так не хватало её нежности и чуткости. Только она сумела бы меня спасти. Но где взять силы не то, чтобы сесть в машину и вернуться обратно, хотя бы просто двинуться с места? И сбежать от боли, залившей мне живот, спину и даже ноги, боли, от которой невозможно дышать? У меня не было сил, чтобы как-то её облегчить. Я к тому же сознавал и свою беспомощность, поэтому чувство поражения усилилось, что рождало другую боль — боль раскаяния, такую же острую и глубокую. Странное чувство шептало, будто я смогу вернуть Фюсун, если стану жить, приняв боль, хотя она разрывала мне сердце, и если, как закрывающийся на ночь цветок, затаю её. Где-то в тайниках сознания правда взывала не доверяться самообману, но я не мог удержаться от веры в него. (Да и если я уйду отсюда, она, может быть, придет и не застанет меня.)
Иногда, пока крохотные взрывы боли обжигали мне, точно кислота, вены и кости, поражали спину, сковывали ноги, меня ненадолго отвлекало какое-нибудь из множества воспоминаний. Иногда его хватало на десять-пятнадцать минут, иногда — на одну-две секунды. Но после каждого из них в пустоте настоящего времени оставалось еще больше боли, и эту пустоту тут же наполняла новая, сокрушительная волна страдания. Чтобы вновь избавиться от неё, я интуитивно брал в руки вещи, полные общих воспоминаний, полные памяти о ней. Я вдыхал запах этих предметов, пробовал их на вкус и чувствовал, как боль вновь понемногу отступает. Сладкие лепешки с изюмом и грецкими орехами, которые в те времена выпекали в кондитерских Нишанташи и которые я покупал для Фюсун, так как она их очень любила, напоминали мне наши веселые разговоры, и это немного ободряло меня. (Например, как-то раз, откусывая лепешку, Фюсун сказала, что жена привратника «Дома милосердия» полагает, будто она посещает зубного врача, у которого кабинет на последнем этаже.) А однажды взяла старое мамино ручное зеркальце, которое нашла в одном из шкафов, и, поднеся его к губам, как микрофон, изображала ведущего того конкурса красоты, в котором участвовала, — певца Хакана Серинкана. В другой раз мы обнаружили в шкафу нашу общую детскую игрушку — космический пистолет. Мы носились по квартире и стреляли из него, а потом со смехом искали в перевернутой вверх дном комнате улетевшую неизвестно куда стрелу.