Музей шпионажа: фактоид
Шрифт:
Бросив записывать, девушка обернулась во гневе, но все смотрели на экран. Ясно было, что попал человек в переплет.
За два истекших месяца он сильно сдал — лицо, еще более опухшее и как бы перекошенное от затертой гематомы на заплывшей скуле, обильно-густая борода, в которой соли стало больше, чем перца. Новые очки на пол-лица, — родился в Год Обезьяны, кстати, — ничего интеллигентного в его облик не привносили, контрастируя с косым и плоским чубчиком. Он не был мне особо симпатичен в статусе коллеги. Но сейчас, когда он объявился агентом Аббревиатуры, меня невольно охватывала жалость к этой жизни — еще одной из выброшенных на помойку.
Я смотрел, как старшего «брата-невозвращенца» приносят в жертву Абсурду, а потом оттолкнулся от стены, сослуживцы уплотнились, дав протиснуться, — и вышел в пустой коридор. В ярости на тех, кто манипулирует нами. Блядь!..
Бессмертными нашими душами.
С некоторым отставанием по фазе, но трансатлантический ураган прозрения смел наше военно-патриотическое руководство. Но не культурную программу, пустившую корни в эфире. Называлась она Поверх барьеров: Культурно-политический журнал. И выходила ежедневно.
Много раз я слышал шутливое: «Сломаешь ноги, прыгая поверх». Теперь, в перспективе новых назначений, возникла надежда на то, что выскочка будет растоптан и сброшен обратно в ублиетку where he belongs. Но предвкушение «баронов» сменилось фрустрацией. Оказалось, что ревностным слушателем «ПБ» стал и Атусевич (кличка Атос), которого новое, на этот раз, в виде исключения, просвещенно-академическое начальство решило вернуть из лондонской ссылки на пост директора службы. В конце концов, Атос был «западник». В свое время первым в Союзе написал о Бергмане. Лондонский ссыльный согласился, но с рядом условий, одним из коих было принятие в штат бибисишного сотрудника Ранцева. Сей ренегат был мне предложен в качестве ведущего лондонского выпуска «ПБ». Вместе с нью-йоркским выпуском, за которой отвечал тандем американских рижан, моими аргументами освобожденный от унизительных псевдонимов, возникала радиоимперия.
В ответ я предложил Атосу добавить к программе еженедельный «Экслибрис: Наши чтения». Literary, мол, supplement. Литературное приложение… Сделал это несмело, памятуя о боссах, которые при слове «культура» хватались если не за пистолет, то за головы. Но Атос исходил из того, что культуры много не бывает. Что совпадало с ожиданиями аудитории, поскольку к тому времени симптомы новой оттепели стали сознательной политикой Кремля, которую Андрей Вознесенский назвал революция культурой.
Поэт произнес это в первом открытом интервью советского гражданина для «Свободы». В мюнхенском отеле на Изартор-платц. Отказавшись при этом от гонорара, который мне
Но прозаик уже взял. Андрей Битов. За интервью, которое дал мне в пивоварне «Лёвенброй».
Сразу после того, когда Стокгольм объявил Нобелевского лауреата по литературе 1987 года, я, сделавший ставку свою заранее, выпустил в эфир часовой «Экслибрис», посвященный Бродскому.
Перспективы программы были очевидны, и Атос обеспечил оптимальные условия работы. Отдельный кабинет — напротив своей директорской. На постоянной основе мне был придан Дундич — как режиссер. И даже собственный технический сотрудник, ради культуры освобожденный от других обязанностей.
По имени Летиция Дедерефф.
Та самая француженка, церемониальные высадки которой я наблюдал в мой первый несчастный мюнхенский год. С возникновением Поленова на советском ТВ статус ее, конечно, изменился. Пассия начальника превратилась в любовницу советского шпиона. Так что, услышав об этом предложении, я вспомнил стихи одного из моих новых московских авторов:
— Невеста фюрера…
Но Атос, человек экзистенциального поколения, который инструментальности ради отбрасывал репутации, молву, слухи и всю эту неподлинную категорию man sagt («говорят»), заверил:
— Человек исключительного тщания.
Нельзя сказать, что минувшие годы пролетели бесследно для ее красоты. К тому же ретроспективный удар от бывшего аманта. Сокрушительный и, увы, необратимый. Как она его держала? Но она держала. Не распадалась на куски.
Глаза были той же романтической синевы.
И передвигалась без палки.
Я был даже шокирован ее обязательностью, когда на следующее утро после нового назначения «на культуру» мадам Дедерефф появилась в дверях моего кабинета с вопросом, есть ли для нее работа.
— О! Вагон и маленькая тележка…
Мой кабинет превратился в затоваренную бочкотару. К служебному телефону присобачили «приставку» — чтобы я мог записывать авторов в Союзе прямо по линии. Стопки бобин, старых алюминиевых и новых пластмассовых, подпирали стену, свесив свои ленточные пряди. В адрес популярной программы слали материалы и на магнитофонных кассетах в мутных советских коробочках.
Я отобрал самые горячие ленты и понес их за Летицией. Коридорами мы описали букву «П». В параллельном «сапожке» у нее была отдельная комнатка. Пахнуло французскими духами. Стеллаж со словарями и покетбэками, интерес к которым я подавил до лучших времен. Стены в сувенирах и фото — в рамочках и без. Много снимков из Соединенных Штатов — то ли родственники, то ли друзья. Уютный американский быт.
Изображение Поленова зияло отсутствием. Может быть, вычеркнула эту страницу жизни?
Летиция села за монтажный станок и закурила, щелкнув красивой зажигалкой. Я выбрал бобину, которую она насадила на левый шпенёк.
— Как вас по батюшке?
Щурясь от дыма своего «Данхилла», вытягивая ленту, закручивая вокруг пустой бобины, она ответила голосом человека, который нарушает обет молчания:
— Степановна.
— Из Белых лебедей? — Словоохотливый начальник, я уселся рядом. — Не всех, значит, заклевали красные вороны?
Она молчала, разматывая наушники, чтобы воткнуть их и уйти в оправданную изоляцию.
— Русский, значит, папа, Летиция Степановна?
— А мама, — было отвечено мне не без вызова, — еврейка. И по отчеству в Париже меня никогда не звали.