Музей шпионажа: фактоид
Шрифт:
Мальчик был искренне предан своему начальнику по фамилии Литвак.
Кажется, еще вчера Литвак, космополит и маргинальный журналист, специализирующийся по горячим точкам, обивал пороги корпорации и хватался за всех, приглашая к себе в Рим. Мне поручили помочь ему написать аналитическую статью — на пробу. Но Литвака сразу стала распирать неожиданная мания величия в форме замысла романа под названием «Дезертир». Причем, романа философского. В духе «Постороннего», как я домыслил, потому что русский язык у нашего фриланса практически отсутствовал. На бытовом уровне понять его было можно, но Литвак претендовал на постижение природы современного человека. Дезертирство, как ключ ко всему. С этого знакомство и началось — с мучительного втискивания смутно-великого замысла в прокрустов формат
Естественно, Бает его любил. Вынужденно платонически, поскольку имел дело с хемингоидом — минус антисемитизм и гомофобия. Я наблюдал однажды, когда хозяйка дома была в роддоме, как трепетно он гладил иссиня-черные кудри Лит-вака, положив себе на колени большую голову босса, внезапно отключившегося, выпустившего (при наливании) на стеклянный столик длинногорлую бутылку граппы, из которой хлынуло, а потом еще продолжительно струилось на пол, на ковровое покрытие; но тут подошел я и утвердил то, что еще осталось, вертикально.
— А что? — отсмеялся Литвак. — Союз возможный. Если Бает выживет, устроим им смотрины.
Летиция не говорила ни «нет», ни «да», но сама идея демонстрировала свою живительную силу. Она «выздоровела»: обрела ноги, отказалась от своих подпорок, вышла из депрессии, вернулась на работу. Пока юный организм боролся за жизнь, она изучила немецкую литературу по гепатитам и пришла к выводу, что у Баста есть шанс. Теперь она прорабатывала «все написанное» больным, который был не только журналист.
— А знаешь? — Летиция как бы удивлялась. — Борис по-настоящему талантлив. Ему бы писать, а не работать.
— Он от работы не страдает.
— Как ты думаешь: он может быть шпионом?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Второго шпиона не переживу, — ответила Летиция.
Я понял, что она готова под венец.
Радости от этого почему-то я не испытал. Напротив. Почувствовал себя гнусным кукловодом. И это при том, что главной движущей силой во всем этом сводничестве было чувство вины за то, что, возможно, отношусь к своему техническому сотруднику я слишком инструментально.
Ирония всего этого, как говорится, от меня не ускользнула. Я решил не форсировать событий.
Бает вышел из больницы бледный, но полный сил. Мальчик себе на уме, он тоже не сказал ни «да», ни «нет». Смотрины, которые начались скромной выпивкой в фойе ресторана Rive Droite на Мауэркирхенштрассе, вылились в целую серию ужинов в квартале Арабелла-парк. Было впечатление, что встречное намерение набирает сил. Зашло так далеко, что обсуждалось уже, где Летиция и Борис будут жить. Французский язык Борису лучше всего будет изучать по учебнику Може (рекомендация моей жены Констанс). «Ну что, ситуайен Бает?» — говорил Литвак и смеялся. Предположительная брачная пара как будто смирялась с тем, что мы с Литваком предначертали. Бает еще не опомнился от благополучного возвращения с того света, он пил только минеральную воду, бросал сигареты недокуренными и до половины, был кроток, уважителен. Внимательно выслушивал даже полный бред со стороны дам. Медленно при этом кивая. Почему-то все стали считать, что Бает готов вернуться к своим гетеросексуальным временам. Констанс с ее манерой опережать события даже стала заблаговременно его
Сам Бает отмалчивался, ничего не обещал. Только иногда задерживал фиалковый свой взгляд на огнях «Арабеллы», светивших сквозь витринные стекла того или иного заведения, как огромный, но поставленный на вечный прикол океанский лайнер.
Кончилось донельзя все печально. В ванной у Летиции разбилось зеркало.
Наутро Баста нашли в Английском парке.
А Литвак уехал покорять Москву.
Мы начали с ней работать еще в период глушения (отмененного только 30 ноября 1988), и за пять лет, говоря объективно, с нами совершилась невероятная метаморфоза. Абсурдные сизифы «психологической войны», мы могли, как наши предшественники, дотянуть лямку до пенсии и передать эстафету очередному поколению — тем самым восьмидера-стам. Однако случилось то, что произошло. Чудище обло, озорно и лайай в один прекрасный момент исчезло. Просто испарилось, как будто его не было. Мы оказались среди победителей. Пусть все было иллюзией — заокеанская родня, замужество. Но был последний аргумент:
— А работа? Тоже, по-твоему, инерция?
— Тоже.
— Как ты можешь так говорить? Ведь за эти годы ты увидела всю современную литературу, сменившую соцреализм. Тебе напомнить имена? Что? Конечно, не Ален Делоны, но каждый день я представлял тебе новых и новых деятелей культуры, по две, по три персоны на день, и вспомни, как, например, тебе понравился Колобокин…
— Твой Говноед? Двух слов который не мог связать?
— А становится ведущим российским писателем, одним из. И я не говорю о политических результатах. Вот они… — Указательный жест за спину, в сторону телевизора с выключенным звуком. — То, о чем мечтали поколения эмигрантов, начиная с твоего отца-белогвардейца.
— Да, было интересно. Но я никогда не думала, — сказала она, щелкая старомодным серебряным «данхиллом», прикуривая очередную сигарету, выпуская дым по направлению ко мне (в чем, собственно, и заключалось наше с ней общение: во взаимном обкуривании). — Я никогда не ожидала, что все так быстро рухнет.
— Не в этом ли и была сверхзадача?
— Чья, моя?
— А в том числе.
— Советы мне ничего плохого не сделали.
— Ты в этом уверена? Начать с того, что отняли у твоего отца отчизну.
— Ха. Самое маленькое, что надо было сделать со Степаном…
Летиция молвила это как бы для себя, себе под нос, под красивый, идеально симметричный вырез ноздрей, выпускающих дым английской сигареты.
— Что ты имеешь в виду?
— Что не надо его жалеть, Степана. Ему во Франции было очень неплохо. Тем более, что Миттеран отменил гильотину.
— Вопреки воле своего гуманного народа.
— Проклятый социалист.
— Что с тобой, Летиция? Мне всегда казалось, что ты против смертной казни. Особенно в этой форме крайнего шовинизма.
— Шовинизм или нет, но я бы не пожалела, если бы Степану отрубили голову.
— Отцу?
Летиция прикурила от своего окурка следующую сигарету, готовясь погрузиться в привычную немоту, но я был настолько шокирован, что решился на вопрос:
— За что?
Молчание.
— А как он умер?
— Кто?
— Mais ton papa.
Инфернально она расхохоталась:
— Кто сказал, что умер?
Все это происходило в пивной столице мира, где потребность напиться вдрызг, не прибегая к сорокаградусным продуктам, было осуществить непросто. На этот раз, покинув Летицию много позже обычного, я пошел не домой, а в кафе на Арабелла-парк. Сидел на том же месте, где совсем недавно беглый ее жених, смотрел на отель, горящий сотнями окон и сотнями же окон темнеющий, курил и пил антистрессовое пиво, чище которого в этом мире не существует вот уже с 1516 года, хотя, конечно бы, предпочел сейчас самое плохое, но французское вино. Хмель, тем не менее, работал, и вскоре я поймал себя на бормотанье: та-та-татата… я с детства… нет: и так как с малых детских лет… я ранен женской долей. И путь поэта — только след путей Ее, не боле…