Музей шпионажа: фактоид
Шрифт:
Этого Пол не мог понять. То, что верный собутыльник стал партнером и в этом деле, имело для него двоякое последствие: Ник стал родней, а Зойка желанней.
— Теперь мы с тобой сопиздники, — говорил он Нику. — Породнились, можно сказать…
Пол так себя и чувствовал. Снохачем. Оба искали и любили друг в друге русскость. Но есть ли более русское чувство, чем это? Так жарко все сплетающее воедино.
— Но это, батя, тост? — поднимал стакан свой Ник.
Несмотря на диковатый (от wild) характер секса, во всем прочем Летиция и Пол, родившиеся по эту сторону железного занавеса, были цивилизованными людьми с опытом разных стран, со знанием языков и культур. Мальчик из Москвы, пусть из «культурной», как он говорил, семьи, но в этом уступал. Свою роль в этих новых отношениях, где она была на семь лет старше, Летиция
— Скажи, — перебил я, внимая этой красивой версии. — Вы с ним смотрели «Искатели приключений»? Делон там играл… Вентура…
— Лино? Ну, конечно…
При этом Летиция не помнила, что героиню звали ее собственным именем, чего я забыть не мог, будучи фантомно в нее влюблен в Москве конца 6о-х: в авангардную скульпторшу по металлу, сыгранную Джоанной Шимкус, впоследствии голливудской супругой Сиднея Пуатье.
Вокзалы, аэропорты, морские терминалы. Отели, рестораны. Австрия, Италия, Греция, Испания, Гибралтар, Канарские острова. Бенилюкс, Дания, север Европы.
Ра-ра-ра, Распутин… входила в моду песня, и Летиция только так и называла Ника: Раит Лав Машин.
Однажды он замер весь в поту:
— Там у тебя уже, как Спасские врата. Может, перевернем пластинку?
Понимая, что речь о каких-то священных русских воротах, она не понимала, а когда дошло — конечно, отказала… хулигану!
К аналу больше не склонял. Довольствовался. Мальчик. Зеленоглазый мой. Пока земля еще вертится…
Тот — sale type. Старый грязный мужик. Исчадие.
А этот ангел.
Сладкий ангел.
Любовь всей жизни.
Так говорила мне Летиция.
А он? Шпион?..
Узнав в Москве, что героини моей не стало, Поленов в загадочной своей книжке, изданной от его имени, но во многом откровенно сфабрикованной, хотя отчасти пронзительно искренней, написал:
«Часть меня умерла».
Прощальная церемония на Остфридхоф, Восточном кладбище, состоялась рано утром, что было удобно для собравшихся, которым предстоял рабочий день. Всем, включая меня, полночи просидевшего за домашним «макинтошем» над сочинением речи в поминальном жанре.
Очевидно было, что именно я, непосредственный «начальник» и, можно сказать, конфидент в течение пяти последних лет ее жизни, должен был «сказать несколько прощальных слов». Но неожиданно это превратилось в трудную задачу. Нет, у меня не было специального отвращения к публичным выступлениям, а если и было, давно преодолел. Но тут был жанр, который исключал искренность. Да и кому ее было бы адресовать? Конечно, я думал о ней, как о жертве. Но чьей конкретно? Холодной войны? Если бы я сказал, что провожаем в огонь мы жертву агрессивно-фаллократического миропорядка, кто взял бы на себя ответственность, кто испытал бы вину? Сталин? Гитлер? Апостолы холокоста, тринадцать участников совещания по окончательному разрешению еврейского вопроса в Берлин-Ванзее? Степан? Нигерийский, который спозаранку в крематорий приехал выпивший, а после церемонии, проходя, сказал с жалкой стариковской улыбкой: «Что, проводили мы Летицию?»
Конечно, хотелось бросить нечто исполненное горечи и злости, но кому? И на каком основании? В силу того, что оказался единственным в ее жизни «шефом», который не насиловал подчиненную красавицу на пресловутом столе?
Да, но тем не менее.
Не смог предупредить. Вернуть ей смысл…
У себя дома на Йозеф-Раппе штрассе, таращаясь на экран-чик монитора с курсором, мигающим под ее именем и двумя датами, разделенными, как на могиле, с черточкой, я задавал себе вопрос о природе того, что я к ней испытывал. То есть, помимо «раненности женской долей», над которой иронизируют некоторые? Не опускаясь до ревности, Констанс, например, выражала некоторое раздражение от моей эмоциональной вовлеченности «в этот сюжет». Давал ли я повод? Видимо, да. Близость была. Даже физическая…
Был
Того же Мурата, репутация которого такова, что она не преминула сказать мне, что у нее «с Муриком» ничего не было. Что Мурик и подтвердил. Сначала. Но потом вспомнил, что все же было. На прощанье. В машине, на которой подвозил ее домой. И это при том, что Летиция ругала современные нравы в лице моих советских авторов женского пола, заведомо готовых и в хвост, и в гриву, тогда как она, дескать, даже орал резервировала для тех, кого любила. Но, выходит, не только. Не исключительно. Хотя, с другой стороны, оснований верить Мурику столько же, сколько и ей: своим враньем он подтверждал свою репутацию универсала, перед которым никто не устоял, тогда как она предположительным своим — защищала в моих глазах свое достоинство в том смысле, что была не лег-коукладываемой — easy lay (чтоб не сказать по-русски честная давалка). Странно было мне сейчас, под знаком вечности, надо мной нависшим, вспоминать подобные мелочи, но они упорно лезли в голову, чтобы быть беспощадно отброшенными жанром, который требует «или хорошо, или ничего».
Я не был уверен, что «хорошо» — это беззаветная любовь к неправильному человеку, шпионскую тайну которого она сохраняла и после того, как ее бросили ради катастрофического брака с девятнадцатилетней, — вплоть до того, как он исчез, чтобы вынырнуть в Москве на телевидении, когда за нее взялся начальник службы безопасности Фрост.
У него, кстати, хватило такта. В полумраке зала его не было.
После того, как отзвучала музыка, я поднялся с кресла и направился к трибуне, которая была расположена не по центру, а справа — на одном уровне с партером. Лишенная помпезности, ассоциируемой с этим словом, небольшая и узкая эта трибуна имела, к счастью, поперечный козырек, маскирующий лист принтерной бумаги, который, незаметно-плоско вынув из бокового кармана, я осторожно, избегая скрипа, развернул и положил перед собой на лакированный пюпитр. Микрофона не было. Ряды кресел передо мной были заполнены не сплошь, а островками в один-два человека. Пришедшим на проводы требовалась дистанция друг от друга. Окинув взглядом безукоризненный во всех отношениях гроб благородного дерева, делающий честь корпорации, на которую тридцать лет работала Летиция, я сразу заговорил так, чтобы быть услышанным и теми, кто выбрал сесть дальше всех: то есть, все же прийти, но, на всякий случай, максимально диссоциироваться с сомнительной репутацией коллеги-самоубийцы.
Когда говоришь о кремации, имеющей место в бывшей столице нацистского Движения, невозможно отделаться от образа кремационных печей Дахау — с их мемориально распахнутыми обгорело-стальными дверцами. Хорошо, что текст лежал у меня перед глазами, а то бы — кто знает? — занесло. В конце концов, это была одна из глубинных тем Летиции, все прочитавшей про геопатологические места массового уничтожения и лагеря смерти и, конечно же, при жизни тысячу раз повторившей в мыслях реальный финал своей матери.