Музей Совести
Шрифт:
С той волшебной минуты, как тайна коснулась меня своим крылом, я боялся измазаться одной из моих живых красок.
Нечаянно нанести на своё тело.
Мазнуть по мыслям.
Опасался соединиться с чужой душой.
Заразиться её грязью, не приемлемыми для меня устремлениями.
Только дети были исключением из этого правила. Их души были чисты и светлы. И находили живой отклик в моей.
Писать портреты – моё любимое дело. Всё остальное, выходящее за его рамки, касается только меня и принадлежит мне одному. Часто мои мысли при работе непонятным образом оживали и становились частью картины, но об этом знал только я.
Чужие тайны обременяют.
Лишают спокойной жизни.
Наводят на посторонние мысли.
Мешают дышать.
Могут разбудить ревность, досаду, ненависть.
Лучше знать в точности только свой собственный внутренний мир.
Жить с ним в мире и согласии.
Доверять себе.
Не лезть в чужую душу, куда тебя не хотят пускать.
Не рисковать, не будить зловещие тени чужих тайн…
И даже если они сами открываются под моей кистью во всей своей мерзости.
Так лучше для всех.
Где бы я был, что бы со мной стало, и сумел бы я приобрести это тайное знание чужих тайн, если бы не Учитель?
Как, по какому высшему закону справедливости он, мой Отец и Учитель, появился в моей жизни?
Глава 7 Три тарелки супа
Не могу сказать точно, сколько прошло времени с тех пор, как я обманул соседку Юлию Марковну, сбежал от неё и обосновался в Эрмитаже. Жизнь здесь была совсем не такой сладкой, как представлялась вначале, но я ни минуты не жалел о своём храбром поступке. Я дремал на полу в укромных уголках огромных залов, спрятавшись за тяжёлые портьеры. Спал на царских кроватях под пыльными покрывалами и на роскошных диванах, отдающих мне своё тепло. Сворачивался в каминах калачиком за металлическими резными загородками. Питался теми остатками еды сотрудников музея, что удавалось найти. Сон был чуткий, еда – редкой и скудной, но она была, и с голоду я не умирал.
С этой, материальной частью моей музейной жизни всё обстояло более или менее благополучно. Но с другой, невидимой, той, которую не потрогаешь руками… Мне не хватало близкого человека рядом. Тепла человеческой речи, обращённой именно ко мне. Разговоров глаза в глаза. Вопросов-ответов. Всего того, без чего человеку очень трудно существовать, – самого обычного общения. Не важно с кем. C одноклассниками, с продавщицей в булочной, с соседями по площадке, с друзьями. Этого общения недоставало мне по той простой причине, что таких людей у меня – не было. Никого из них.
Вот ведь парадокс: я – был, но меня – не было.
Никто не знал о моём сегодняшнем существовании. Да, собственно, и знать об этом было некому. Понимать, что ты никому в этой жизни не нужен – страшнейшее из чувств. Жить среди людей одиноким волком – невыносимо трудный экзамен для мальчика-подростка. Даже если он готовится вырасти и стать настоящим мужчиной.
Когда становилось совсем нестерпимо жить в молчании среди оживленно разговаривающих друг с другом людей, я перебрасывался двумя-тремя предложениями с ровесниками – они часто приходили в музей шумными классами. Вскоре, однако, я стал замечать, что мы не понимаем друг друга.
Антоша Глебов, одинокий и покинутый, незаметно оторвался от того мира, в котором они вращались ежедневно. Пусть их мир был суетливым, громким и требовательным, но он – жил, двигался, шумел, развивался, бежал вперёд, смеялся и плакал. Мой мир, полный тишины, величия и спокойствия вековой истории, был мёртв. Он никуда не бежал, не стремился, не опаздывал. Он просто остановился, навис глыбой истории, вываливая на посетителей плоды трудов давно умерших художников, скульпторов, народных умельцев, ювелиров, археологов. Тех, кого мир называет талантливыми, творческими людьми.
Этот относительно безопасный мёртвый мир, выбранный мною взамен живого, но опасного, сжимал меня в своих величавых холодных объятиях каждый день и каждую ночь. Он ни на секунду не приближал к себе, но и не удалял. Оставался миром в себе, миром для себя. Но не со мной. Не для меня. Холод и равнодушие вечного молчания становились отчётливей и подавляли с возрастающей силой.
Мне, подростку, становилось тесно и душно в этом прекрасном, но неживом мире. Отсутствие свежего воздуха, ежедневного общения, замкнутость пространства угнетали день ото дня всё сильнее. Страх быть пойманным и разоблачённым леденил грудь. Медленно, но верно этот страх становился навязчивой идеей. Где-то далеко замаячила печальная перспектива сойти с ума.
Одежда снова истрепалась до невозможности, и я часто ловил на себе косые взгляды служителей музея. В основном это были женщины, а от женского взгляда тяжело скрыть своё состояние. Они замечают многое. И даже больше. Они замечают не просто твою одежду, а твою суть. Тебя, нагого, спрятанного за потрёпанной одеждой.
Комнату в гардеробе, где я время от времени брал подходящие вещи, закрыли на замок. То ли недосчитались чего-то, то ли по какой другой причине, но теперь на тяжёлой деревянной двери висел простенький , совсем не подходящий к ней алюминиевый замок. Замок, преградивший мне доступ к чистоте и комфорту. Ограничивший, в который раз, часть моей жизни, сузив её до положения пленника, отчётливо чувствующего своё плачевное состояние. Жизнь в очередной раз поставила меня к стенке и больно сжала со всех сторон отсутствием свободы выбора.
Я начинал задыхаться, остро чувствуя свою обособленность, оторванность от мира живых, всё больше тяготясь одиночеством.
Мне захотелось как можно скорее покинуть мою добровольную тюрьму. И теперь, по истечении долгого времени в моей голове сформировалась другая цель – обрести свободу от свободы. Та свобода, к которой я стремился, убегая из детского дома, уже не казалась мне настоящей свободой. За долгие месяцы скрытой от посторонних глаз жизни в Эрмитаже она казалась мне не чем иным, как большой, красивой, комфортной, но – тюрьмой. Видимо, я просто перерос моё сегодняшнее положение добровольного пленника. Жизнь активно подталкивала меня к принятию другого решения. Осознания себя и окружающего пространства. Требовала изменения моего дальнейшего существования.
Приближалась осень. Счёт времени я не вёл, но определил это по желтеющим за окнами музея деревьям. Я стоял около одной из моих любимых картин, «Возвращение блудного сына». Среди картин голландских художников, представленных в Эрмитаже, я заметил и выделил её не сразу. Но всё чаще в своих многокилометровых прогулках по залам музея я останавливался рядом с ней и задумывался над судьбами изображённых на ней людей. Потрёпанная одежда героя картины, раскаяние во взгляде, ожидание счастья воссоединения с семьей – всё это чем-то напоминало мою судьбу. Ошеломлённый, я сделал карандашный набросок с картины Рембрандта, сложил его вдвое и убрал в карман моей старенькой курточки. Бумагу, как и карандаши, я подворовывал в реставрационных мастерских. Большой толстый альбом для рисования, взятый мною из гардероба, я давно исписал, а наброски с картин великих мастеров, за неимением места хранения, с сожалением выбросил.