Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Что его смерть уже в пути. Отсчет ее шагов уже начался — десять минут назад. Сколько он еще продлится, все равно — часы, месяцы или годы, — они со смертью идут навстречу друг другу, и встреча эта обязательно состоится, во что бы то ни стало: как назначенное свидание.
ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…
Зверь в нем инстинктивно хватается за горло (какой беззащитный под пальцами, подвижный, выскальзывающий кадык, как легко одним махом перебить эти хрящики и сухожилия…), задирает голову к набрякшему снеговому небу и невольно ощеривается — словно демонстрируя засевшему там, наверху, незримому дантисту свои безупречные десны.
Со стороны могло бы показаться, что он кричит — немо, беззвучно. Или что хохочет — также беззвучно; одинокий живой человек под небом военного ноября, и движение его — лицом к небу: у мертвых так не бывает, мертвые падают навзничь, только когда им особенно повезет, ведь и у смерти бывают свои счастливчики, как и во всем у людей; чаще же всего их последний взгляд в землю, в землю.
В землю.
…Больница, что ли?.. Белые халаты, нет, не халаты, а что-то вроде простыней, обмотанных вокруг тел… странно… Наверное, все-таки больница…
Черный «опель-кадет», какая шикарная машина; черная униформа, блестящие козырьки фуражек, куда они меня везут?..
Просыпайся, Адриан.
(Кадр стремительно удаляется, словно по тёмному туннелю, — уменьшается, превращается в крошечную точку; гаснет.)
Еще полежать немного с закрытыми глазами, вслушиваясь, вслепую ощупывая комнату, внюхиваясь в знакомые запахи: комната моя. На постели рядом пусто — протянутая рука падает, как отрубленная, на смятую подушку, не рассчитав траектории, и из груди глухо рокочет протестующее мычание, уже окончательно пробуждая от сна: голос тоже мой. Все еще не открывая глаз, как бы просачиваюсь за дверь, мысленно прослушиваю-проверяю коридор, ванную,
В голове, словно след от укола: чёрный «опель-кадет», полный чужих офицеров (что это за форма?); женщина в белом халате или в простыне, обмотанной вокруг тела; в металлической посудине с низкими бортиками кипятится шпатель, или как это называется… Ну его на фиг, пора прочухиваться.
На улице тихо шуршит дождик — такой хороший, весенний дождик, от которого в одну ночь просыпаются деревья и трава. Открыть дверь на балкон и глубоко вдохнуть воздух: влажно, тепло. Класс. Внизу во дворе покрывается капельной россыпью, словно потеет, серебристый «мерс» с крючковатым флажком на номерной табличке: «ВР», в народном переводе «Вирвані роки» [16] — мой старичок «фольксваген», немного дальше за ним, все равно что сельский сторож рядом с Терминатором. В соседнем подъезде живёт депутат этой самой ВР. Скромный, блин, — не иначе первого призыва: не обтёрся ещё.
16
«ВР» — обозначение номера машины Верховной Рады (Верховного Совета Украины). «Вирвані роки» — вырванные годы (укр.); так окрестили эти машины киевские водители, имея в виду, наверное, что не уступишь на дороге — получишь «вырванные (из жизни) годы».
Я знаю, что он там живёт, потому что в прошлом году его обокрали, и по всему многоквартирному дому тупо, как сантехники, ходили менты и собирали подписи, что никто из нас ничего не слышал и не видел; они и рассказали. Заложили, короче, депутата. Когда до этого ограбили семью с первого этажа, то никто не приходил ничего спрашивать, а те, с первого этажа, просто поставили себе на окна чугунные решетки. Теперь, когда возвращаешься домой поздно вечером, двор освещен золотыми прямоугольниками узорчатого плетения, прямо средневековый замок. Детям, наверное, понравилось бы играть при таком освещении в разных там фей, рыцарей и куртуазных дам — только вот дети теперь в такое не играют. Хотя в это позднее время дети все равно спят, а жаль. Точнее, это мне каждый раз жаль — то ли того, что я уже не маленький мальчик и не могу применить сказочное освещение к делу, то ли того, что в моем детстве не было таких кружевно-золотых окон — был спальный район из грязно-серых, обложенных плиткой, как клозеты, девятиэтажек, между которыми призывно белели игрушечные оштукатуренные домики с загадочными табличками «мусоросборник»; воняло в них жутко, но мы все равно любили там прятаться — между мусорными баками, как раз такими в высоту, что, если присядешь, тебя не видно, и в таком вот вонючем полутемном интиме я впервые узнал, как девочки писяют. Девочку звали Маринка, и на ней были ярко-красные, вырви-глаз, рейтузы; так как я не верил собственным глазам, она великодушно позволила мне собственноручно исследовать мокрую щёлку и два маленьких бугорка — похоже, во мне уже тогда жил экспериментатор. Каждый опыт — это опыт, и полученный на мусорке — тоже. Не бывает «вырваних років».
…Лялюська, Лялюшка моя, видно, опаздывала: на кухне в раковину наспех брошена ложечка и невымытая кофейная чашка, в кофеварке порыжевший намокший фильтр с расквашенной до болотистой консистенции гущей — еще теплой. Мисочка с недоеденными мюслями стоит на подоконнике, и это меня тоже трогает, ловлю себя на невольной улыбке: ела тут стоя, глядя в колодец двора, — она всегда так делает, если ест одна. Когда ходишь вот так по кухне, по ее следам, то будто попадаешь в рукава сброшенного ею халата, превратившегося в воздух; заворачиваешься в него, и хочется прижаться щекой, потереться: Лялюшка… И еще есть запах — запах ее духов на утренней подушке, насквозь прогретый сладким, хлебобулочным, дрожжевым духом ее тела, он неотступно движется за мной, усиливается, словно учащенное дыхание, у окна, где она стояла, с новой силой наваливается в коридоре, возле входной двери, где надевала туфли; подношу к носу свои пальцы (на них Лялюшин запах немного другой: острее, солоноватее, как от морских водорослей, — удаляющимся отголоском ночи — втягиваю воздух ноздрями, и из меня непроизвольно вырывается стон — смешно, в эти минуты я, наверное, похож на оставленного в одиночестве пса, что рыщет по пустой квартире, вынюхивая следы хозяйского присутствия… На первых порах, когда она только начала оставаться у меня на ночь, я после ее ухода и вел себя в точности как пес — зарывался мордой в ее халат и проваливался в спячку, пока не придет хозяин. Словно от блока питания отключался. Единственным социальным действием, на которое меня хватало, было — позвонить в офис и лениво отбрехаться, что меня сегодня не будет, — не знаю, верили или нет коллеги по работе моему счастливому, заспанному голосу, но мне это было по барабану, а когда тебе что-то по барабану, то преимущество всегда на твоей стороне, ибо никто тебя не достанет. Так занирваненный, я и валялся в нашей остывающей постели до полудня — засыпал, просыпался, снова засыпал, сквозь дрему радостно дивясь перемене освещения и неузнаваемым, каким-то обновленным, словно живые существа, предметам в комнате, еще до краев вибрирующей присутствием Лялюши, — и так никогда ей об этом и не рассказал — «застеснялся парень»… И вот тогда-то мне и начали сниться эти сны.
Днем, как вот сейчас, они тают, в мгновение ока уходят под воду, словно обломки разламывающейся льдины, — истончаются по краям, сюжетная связь теряется, и только и успеваешь задержать памятью — как степлером щелкнуть — серединный осколок — две-три картинки, никак не связанные между собой: какой-то «опель-кадет», какая-то вроде-больница, шпатель, белая простыня, обмотанная вокруг тела… В принципе, так нередко бывает со снами, особенно если голова забита делами и хлопотами, просыпаешься — и словно мордой об стол: блин, снова то же самое!.. Не до снов тогда. Но с этими снами с самого начала было иначе. Во-первых, они не были связаны с дневными впечатлениями, пусть и переработанными воображением, и вообще никаким боком не относились к чему-либо, что я мог когда-нибудь знать на собственном опыте. Никакого тебе дежавю. Как мне удалось — точнее всего — передать это в разговоре с Лялюшкой (потому что именно в разговорах с ней я и нахожу наиболее точные формулировки, даже когда речь о принципе действия термоионного генератора или об иных вещах, о которых она понятия не имеет) — впечатление такое, будто передо мной по ошибке распахивают дверцы чужого шкафа, где лежат незнакомые вещи в незнакомом порядке. То, что я вижу и что успеваю запомнить, для кого-то, по-видимому, имеет смысл — я же ощущаю себя человеком, который из-за ошибки на линии случайно становится свидетелем чужого телефонного разговора. Ты хочешь сказать, уточнила Лялюшка, нахмурившись и покусывая нижнюю губку, что тебе снятся чужие сны?.. Нет, именно что не так, и в этом еще одна их особенность — правильнее будет сказать, что мне снится чужая явь. То есть? Ну как бы тебе объяснить — это выглядит не как сновидение, а как воспоминание, причем очень живое и яркое, даже на ощупь, даже запахи я чувствую, но только я точно знаю, что со мной такого никогда не было, что это не мое воспоминание. Одно из безусловных преимуществ жизни с журналисткой в том, что со временем научаешься толково и вполне литературным языком излагать свои мысли, и словарный запас также разрастается донельзя, так что тебя и самого иногда, случается, принимают за журналиста, — все благодаря тому, что она умеет терпеливо допытываться. Итак, уцелевшая картинка — наверное, потому и уцелевшая, что повторялась уже не раз: весенний лес, блики солнца на стволах деревьев, пахнет прелью и хвоей, зеленый такой запах, и спина идущего впереди — в серовато-голубой военной форме, со шмайсером через плечо, только пояс — не ремень, а почему-то тканевый, простроченный, — мы идем сквозь лес «гусаком» — откуда-то я знаю это слово, и эта могучая крестьянская спина, отчеркнутая тканым поясом, — последнее, что я вижу, потому что внезапно из-за деревьев взрывается сухое тататаканье, сильный толчок в грудь — и чернота. Дальше не помню — расползлось, как намокшая бумага в темной воде. Через некоторое время Лялюшка, посоветовавшись с кем-то из знатоков, — знакомых профессионалов в любой области у нее все равно что в каталоге парламентской библиотеки, только снять телефонную трубку и набрать номер, — возбужденно, с шерлок-холмсовской интонацией (журналистское расследование!) сообщила мне, что строчные пояса, оказывается, на самом деле существуют, и давно — это форма американской армии! Вот видишь, я же говорил, откуда бы мне это знать?.. Ну хорошо, а шмайсер, ты уверен, что то был шмайсер? Абсолютно, и даже лес был наш, а совсем не американский, и скажу тебе больше — я знал, как называются не только все эти деревья, но и подлесок, и кусты: боярышник, вереск… Можжевельник… Ну нет, это меня как раз не очень убеждает, этого ты мог где
…Ужасно не хочется идти в душ и смывать с себя ее запах — пускай уж после завтрака. («Лентяйка-Замазурский!» — дразнит меня Лялюшка, когда завтракаем вместе: сама она, опрятная девочка, даже кофе не пригубит не искупавшись и не надев трусики, и не понимает, какой это кайф, когда вся она такая чистенькая, благоухающая, — Ну прекрати сейчас же, — Боюсь, это невозможно, — Сделай над собой волевое усилие, — Поздно, — Псих, эротоман! — нежно-нежно, хрипловатым голосом, и глаза уже туманятся — моя девочка! — и беленькие трусики падают вниз, как белый флаг, и ещё во мне всё переворачивается, когда она тихонько попискивает, как плюшевый медвежонок; знаешь, сказала она однажды после того, как мы вот так утром любились посреди кухни, и она сидела на отодвинутом стуле такая немыслимо родная, разморенная-размаренная, волосы у корней взмокли, и рассматривала свои безвольно расставленные ноги, — знаешь, в мужском инстинкте всегда есть что-то собачье — пометить женщину, как свою территорию. Я тогда только что-то угумкнул самодовольно, как последний дурень, — а ревновать начал уже потом, на откате: как говорила бабушка Лина, русин задним умом крепок. Хотя, казалось бы, к чему здесь ревновать — к воспоминаниям?.. Смешно. Только почему-то женщины, услышав от мужчины что-нибудь типа «все вы одинаковые», победоносно трактуют это как лишнее доказательство своей правоты — мол, видишь, не одна я такая! — а мужчина, наоборот, с ума сходит только от самой возможности быть помещенным в один ряд со своими предшественниками…)
Нет, в принципе-то я умею передвигаться по этой заминированной территории — я не идиот, и не из тех, кто задает вопросы типа «сколько их было?», и вообще не из тех, кто задает вопросы, — ну какие тут могут быть, к черту, вопросы… Свои игрушки-пасочки мы с Лялюшкой давно сложили вместе — понемногу, по чайной ложке рассказав друг другу самое главное из того, что у каждого было раньше, а с Сергеем, с ее бывшим мужем, мы однажды даже пожали друг другу руки на какой-то случайной многолюдной вечеринке, и он мне даже понравился бы — открытое лицо, мальчишеская улыбка, небось до сих пор действующая на женщин, — если бы не его рука в пожатии: вялая, как сдохшая рыба, словно из него давно выпустили воздух и он донашивает себя исключительно по принуждению, по обременительной, как барщина, повинности, — стареющий мальчик, каких много. Единственный вопрос, который я с подлинным интересом задавал (все-таки задавал!) Лялюшке: «Почему вы разошлись?» — остался без ответа: разошлись, и всё, будто в этом и состоял ответ; другого нет и не стоит искать. О’кей, ее право, что же тут скажешь. Хуже, когда у нее с языка срывается какая-нибудь случайная фраза, ведущая к раскрутке в воспоминательном, чуть ли не ностальгическом режиме, — и когда я с готовностью подхватываю и перекрываю, возможно, чуть более резким голосом, таким, что сразу должен положить конец дальнейшему вспоминанию: как же, как же, тот самый, с кем ты ездила на Балтийское побережье и который учил тебя есть омара, — она каждый раз чистосердечно удивляется: разве я тебе это рассказывала?.. Она не помнит. К счастью, количество любовных историй в нашей жизни конечно — зато бесконечно количество воспоминаний, а это большая разница: Лялюшка собралась рассказывать про того же человека что-то совсем другое, чем в первый раз; этим и объясняется ее удивление — она не лукавит, она на самом деле не понимает: при чем здесь омар?.. Она не помнит, зато я себе хорошо представляю: разломанный красный панцирь на белом блюде, сочно смятая половинка лимона с распотрошенной мякотью, чмокание, всмактывание, упоенное облизывание пальцев, принесенный официантом для пиршества полиэтиленовый фартушек бесстыдно заляпан аппетитными соками, поедание омара это почти сексуальный акт, конечно, при условии, что умеешь его правильно есть, я уже не говорю про витающий над столом запах — нежно-солоноватый и так неимоверно похожий на собственный запах моей девочки, о чем она, ясное дело, может вовсе не думать за тем столом, но наверняка думает ее спутник, если прошлую ночь они провели вместе и если он не полный идиот, — всё, хватит, стоп, это на самом деле ничего не дает: влезть в ее воспоминания я не могу. Тем более что на этот раз она ни о каком омаре и не вспоминала, а количество воспоминаний бесконечно. Как множество натуральных чисел. В этом-то вся штука.
…Штука в том, моя девочка, что никак невозможно полностью и без остатка рассказать себя другому — даже самому близкому, с кем из ночи в ночь делишь дыхание, а изо дня на день — весь остальной мир. (Не знаю, может, однояйцевым близнецам удается, да и то небось тоже до поры до времени…) Это как бесконечное и конечное множества: какой бы ни была зависимость между ними, первое все равно будет бесконечным, а другое конечным, так что всем привет. Инстинктивно спасаешься тем, что всячески стремишься нарастить множество переживаний общих, сделать любимую женщину постоянным свидетелем твоей жизни в смутной надежде взять числом, чисто арифметическим перевесом — так, чтобы сумма часов, проведенных вместе, была больше суммы часов, прожитых врозь (а почему, собственно, часов, почему не минут? не секунд? не миллисекунд?.. За какую единицу времени ты успеваешь нажить впечатление, которое потом, где-то в шахтах твоего подсознательного, превращается в отдельное и совершенно неприступное для меня воспоминание, как древняя растительность — в каменный уголь?..). Но и это все тоже ни к чему — «Love’s Labours Lost», как писал дедушка Шекспир (я не ошибаюсь, Лялюша? ты меня похвалишь за мой английский?). Арифметика здесь не работает уже по той причине, что даже прожитое вместе (помнишь, как мы покупали нашу первую настольную лампу в «Свете для дома», и ты увлеченно игралась трехколенными кронштейнами, выгибая и складывая лампы по всему залу под разными углами, я толковал тебе про преимущества галогенного освещения над люминесцентным, и ты слушала, как школьница-отличница, даже ротик приоткрыла, а когда мы вышли из магазина, неся покупку — не на кронштейне, а на тяжелой основе, стильный дизайн, хромированный металл, — ты так же увлеченно, на той же самой волне, даже тон не меняя, спросила: а правда, тот продавец был похож на крота? — и я только вытаращился как баран, не зная, что сказать, потому что вообще не заметил того продавца, какой там он был из себя…) — даже прожитое вместе, Лялюша, оставляет в каждом из двоих совсем разные воспоминания, и их множество также бесконечно. Вот от этого, если хорошенько вдуматься, и в самом деле может крыша поехать. Когда-то я еще студентом повелся на эту идею: есть два бесконечных множества, например, натуральных и действительных чисел — как их сравнивать, если они оба бесконечны? Что из них «больше», что «меньше», ведь ни у одного нет предела? Так и здесь, аналогия вполне лобовая: есть два бесконечных множества — первое, это множество всех твоих воспоминаний (X), второе — множество воспоминаний, которые ты делишь со мной (Y), и существует еще понятие мощности множества: это когда каждому элементу (Y) можно однозначно сопоставить определенный элемент (X), но не наоборот, — тогда говорят, что мощность множества (X) больше, чем множества (Y). Пример: я помню, что в «Свете для дома» был продавец — разумеется, был! — но не помню, был ли он похож на крота или, может, на обезьяну или на верблюда. И даже если бы всю оставшуюся жизнь я продержал тебя за руку — что, конечно же, вызвало бы определенные неудобства, не будем уточнять какие, — все равно множество (X) всегда будет мощнее, чем множество (Y), и никаким усилием воображения я не смогу нарисовать себе, что ты там еще видела. Так-то.
Меняя маски
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
![Меняя маски](https://style.bubooker.vip/templ/izobr/no_img2.png)