Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Они остановились на «зебре». В просветах между домами догорал, превращаясь в синюшный пепел, уже потревоженный фонарями закат, слепые стекла окон в верхних этажах переливались всеми оттенками пожара, и в сгущающихся сумерках красные сигналы светофоров и фары на бамперах авто светились вдоль улицы таинственно и сладко, как гранатовые зернышки. Посмотри, тронула она его за локоть. На что? Посмотри, как прекрасен город в этом освещении, хотела сказать она, — только в эту пору и удается ощутить его собственное, несбивающееся дыхание — когда вся нанесенная людьми дневная накипь гасится сумерками и даже городской шум как будто притихает, подобно тому, как инстинктивно понижаешь голос в полумраке: это короткая пора, с полчаса, не больше, — смена ритма, как переключение скоростей или возможность
И еще, сказала она Адриану, ей хотелось бы включить в фильм реставрационную мастерскую, где они были. Это немного похоже на его идеальный магазинчик старинных вещей, ту «Утопию», о которой он недавно рассказывал: неторопливые, немногословные, исполненные какого-то особенного внутреннего достоинства дядьки в кожаных фартуках, с графитово-черными пальцами, с выверенной, словно генетически заложенной в них уверенностью в обхождении с предметами, — необычная для современного мира, а для зашедшего с улицы уже чуть-ли-не-церковная атмосфера несуетности, неотделимая от всякого честного труда, атмосфера, которую она помнит по Владиной мастерской, — еще до недавнего времени ее можно было уловить в разбросанных по городу обломках давнего ремесленного уклада: сапожных будочках, телевизионных ателье, неисчислимых подвальчиках с запахом воска и скипидара, где чинили зонтики, замки, оправы очков и вообще все, что поддается починке, — это исчезало уже на наших глазах, эти жалкие остатки некогда могущественного киевского мещанства, сметенного Великой Руиной двадцатого века, — кузнецов, бондарей, гончаров, кожевников, граверов, бывших славных цехов, которые из века в век и строили этот город, закладывали в нем церкви и школы в противовес всем пришлым царям и воеводам; и двести, триста, пятьсот лет тому назад так же сидели здесь по своим мастерским, так же уважительно брали в руки принесенные им в починку вещи и изрекали свой вердикт раз и навсегда, как это делают только люди, знающие настоящую, без обмана, цену своему труду — не ту, которую сегодня дают на базаре, а ту, что измеряется затраченной суммой живой жизни: добавившимся за годы числом диоптрий в глазу, хрипом в проскипидаренных легких, воспаленной от вечного жара кожей, особенной графикой карты морщин. Та абсолютная сосредоточенность и аптечная точность движений, с которой реставратор, глядя сквозь лупу, вымачивал многовековой налет на кусочке деревянной доски, вызвала у нее прямо-таки благоговейное почтение — чувство, на удивление похожее на то, которым заряжала ее Гелина история. Но и этого она не могла втолковать Адриану — не сумела бы объяснить, какое отношение такие кадры могут иметь к фильму про партизанскую войну. Разве что как метафора ее собственной архивной работы — ее метода (если это метод!)? Вот так, настойчиво, по-муравьиному упрямо, не отступая, сантиметр за сантиметром снимать наслоения…
Это тоже партизанская война, думал тем временем Адриан, она правильно почуствовала. Так работать, как работают эти ребята-реставраторы, — с полной самоотдачей, за мизерную
Вслух он сказал ей, что больше всего в вечернем городе любит тихие дворики — и золотые прямоугольники окон на снегу. На снегу? Почему на снегу? Она немного удивилась. Ну необязательно на снегу, не очень уверенно согласился он, можно и на асфальте. Ему почему-то расхотелось говорить на эту тему, и она это поняла — их мысли в теплом, набрякшем зыбью бензинового чада воздухе весеннего вечера текли одна сквозь другую, сплетаясь, как соединенные пальцы. Загорелся зеленый свет, и они ступили на «зебру», как двое прилежных школьников — держась за руки, сами того не замечая.
Во дворе городской многоэтажки, на детской площадке сидит на корточках, но уже с недетской застывшей грацией, девочка. Площадка пуста: сгустились сумерки, малышей увели домой, а девочка уже слишком большая для того, чтоб играться в песочнице, — но ще слишком мала для вечерней смены, которая вскоре тут появится: маячить точками сигарет из тьмы, бренчать гитарой, время от времени взрываться бессмысленным смехом, или вдруг вырвавшимся из общего галдежа девчачьим взвизгом, или звоном покатившегося стекла — хаотическим, броуновским всплеском щенячье-слепой юной чувственности, от которой будет шарахаться поздний прохожий, ускоряя шаг, направляясь через двор к своему подъезду. Еще позже, уже совсем ночью, когда все стихнет, появятся парочки, и какой-нибудь пенсионер, мучимый бессонницей и ревматизмом, выбравшись на балкон покурить среди ночи не включая свет, увидит внизу мелькнувший в лунном свете кусочек высвобожденного из-под одежды тела, белое пятно: грудь, бедро — и рассердится от того, что теперь уже наверняка до утра не сможет заснуть. Но все это будет потом, когда-то, — у девочки, что сейчас застыла на опустевшей площадке, все это еще впереди.
Уже темнеет, в доме загораются окна, и девочке едва видно то, что перед ней: в выкопанной в земле ямке (накануне прошел дождь, земля влажная и вязкая, легко копается забытой кем-то в песочнице пластиковой лопаткой), в слабо белеющей рамочке из яблоневых лепестков поблескивает подстеленная фольга. Что делать дальше, девочка не знает. И не у кого спросить. Но мама это делала примерно так. С этого начинала, когда была еще маленькой. А картины были уже потом.
Где-то вверху хлопает окно: звук, от которого с шумом срывается наутек с ближайшего каштана уже было умостившаяся там на ночь пара ворон.
— Ка-тя! Катру-ся! — разносится на весь двор женский голос.
Девочка вздрагивает, закрывая собой выкопанную ямку. Потом оглядывается в сторону дома (вверху, в лимонно-зеленом просвете между крышами проскальзывает неслышная тень: летучая мышь).
— Иду, ба.
Стекло! Вот этот обломок. Закрыть. И засыпать, и заровнять, и хорошенько похлопать лопаткой, так, чтобы не осталось никакого следа: никто не должен видеть, что она здесь делала, не приведи Господи, если кто-то узнает… Никогда. Ни за что на свете.
Девочка встает и отряхивает землю с коленок.