Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Именно этих слов ей и не хватало — поддержки от кого-то, кто знает изнутри, на собственной шкуре, как это делается, — профессиональной поддержки, цеховой, братской: той, которую может обеспечить только среда братьев по ремеслу. Товарищество. Сообщество.
Сейчас разревусь, думает Дарина. Как глубоко оно в ней, оказывается, запеклось — та осенняя обида на парней, на то, как они все тогда прижали уши и отводили глаза, когда она уходила, уже зарываясь каждый в собственну норку… Антоша, кто бы подумал. Антоша — «Бритва Оккама», старый пьяница с вечно прищуренным, на каждое проявление бесплатного энтузиазма, глазом, как у сельского дядьки перед партийным агитатором, — неужели он с ней?.. Правда, их всегда связывала симпатия — та, ни-к-чему-не-обязывающая, возникающая, когда людям хорошо работается вместе — и хорошо
— На поездки мне, Антошкин, еще хватит…
Они с Адькой и правда так рассчитывали — чтобы в крайнем случае, если со спонсорами не будет вытанцовываться, можно было закончить фильм и за свой счет, — только вот оператор при этом не предполагался… Но ведь тогда она еще не знала самого главного… Нужен ей оператор, конечно же нужен, и счастьем было бы, если б это был Антоша, в своем деле он ас — из тех могикан, кто еще застал славу киевской операторской школы…
— Ну! — торжествует Антоша. — Так чего же тебе еще? А я мужчина худой, скромный, много не ем, ты же знаешь, мне бы только на бухло хватало… Ты на мне еще и сэкономишь!
— А едой возьмешь? Могу тебя подкармливать. Как Лукаша. Он ведь, говорят, так и жил в семидесятые, когда был без права на труд, — к кому из соседей-писателей не зайдет, те сразу его к столу: о, Микола, а мы как раз обедать собирались, садись с нами…
— Это они собственные откормленные ряшки так замаливали… Ладно, мать, не пекись так уж сильно обо мне. Какую-нибудь халтуру я себе всегда найду, есть еще похер в похеровницах! Один рекламный клип сниму — и месяц могу за миску похлебки с тобой ездить, раз ты такая скупая.
— Я не скупая. Если получу грант — есть такая надежда — заплачу.
— О! Я так и знал. Куркулька. Пока за горло не возьмешь, снега зимой не допросишься, — Антоша повеселел: официальную часть проехали, можно переходить туда, где наливают: — Так что? Когда приступаем?
— А ты, оказывается, романтик, Антоша!..
Это уже подписанный договор, и Антоша это понимает — и соответственно серьезнеет, оставив свой обычный тон сельского дурачка:
— Знаешь, Даруха, мне уже пятьдесят три года. И у меня, как и у каждого, есть свой предел нагибания. Можно долго себе внушать, что без разницы, за кем носить камеру, — плюнул, утерся и забил болт на то, куда оно потом идет, то, что ты отснял, это типа уже не твой геморрой… А что я сыну скажу? «Служи, сынок, как дед служил, а дед на службу хуй ложил»? Это армейское, извини…
— Он же у тебя на пятом курсе? Этим летом заканчивает?
— Ага, нашу же бурсу. И что его ждет? Тоже у бандюков на подхвате стоять? Не хочется, знаешь, чтобы он думал, что его отец всю жизнь был штопаным гандоном. Хочется что-то после себя и оставить. Что-то такое, чтобы он когда-нибудь мог мною гордиться…
— Антошкин, — говорит Дарина, чувствуя, что горло у нее перехватывает. — Антошкин. Мы с тобой сделаем суперфильм. Вот увидишь.
— Ну, — соглашается Антоша.
— Я тебе обещаю. Если ни один канал не купит — сыну покажешь.
А она покажет Нике Бухаловой. И Катрусе, Катрусе непременно: пусть она еще маленькая, чтобы понимать, но она запомнит. А когда подрастет, Дарина ей расскажет. Они так быстро растут!.. Дети, живые часики прожитого нами времени, и все, что мы можем, — это стараться когда-нибудь в будущем заработать у них прощение. И тот, кто будет (девочка? С беленькими косичками?..), — как она глянет ему (ей?) в глаза при встрече, если она этого не сделает? Ее фильм. И Антошин, он правду говорит, это и его фильм также — не только потому, что там и его труд: что это Антошин глаз, даже с похмелья всегда безошибочно находящий наилучший ракурс, скрывался за камерой все двадцать четыре часа съемок, — вот ведь Вовчик, режиссер ее программы, тоже вложил
— Да фигли сейчас заморачиваться, купят или нет, — бурчит мастер. — Я знаешь как обрадовался, когда услышал, что ты архив у них забрала! Ну, думаю, Дарка умничка, вставила гнидам пистон… А то, говорю же тебе, достали. Я ведь в принципе вол, ты знаешь — на мне можно долго пахать, а я и не замычу, только мух хвостом отгонять буду… Украинский характер, мы же все такие… Пока не перейден предел нагибания. А тогда уже всё — отрезано: вол остановился, и уже хрен нагнешь. Если бы ты мне сказала, что у тебя уже есть другой оператор, я бы все равно с канала свалил. Куда угодно, хоть к черту в зубы. Потому как то, что эти пацаки готовят, это полная жопа, я тебе говорю. Только вот народ не врубается, что к чему…
— Ну ты же врубился. И я врубилась. И еще знаю людей, которые врубились… А скольких мы еще не знаем? Это большая страна, Антоша. Ее так легко не нагнешь.
— «Диогенов фонарь» жалко, — неожиданно говорит Антоша. — Жалко.
— Ага…
— Ты ведь его действительно держала. Тот фонарь. И видно было, что в стране есть люди… А теперь одно дерьмо лезет изо всех щелей, и ничего другого не видать. И почему оно так, Даруха, а? Почему нас все время опускают? Всю дорогу, куда в истории ни глянь, вечно одно и то же — втаптыват в дерьмо так, чтобы мы и сами себя не видели… Карма такая, блин, что ли?
— Чертово игрище, — вспоминает она. — Мне это недавно один человек сказал. То есть он сказал — Божье, но речь шла на самом деле про чертово: есть, знаешь, люди, у которых эти понятия взаимозаменяемые — Божье-чертово, верх-низ, право-лево… По ситуации, как карта ляжет.
— Ага, и что-то до хера их таких развелось… И что же делать, Даруха? А?
— Фильм, — говорит Дарина. — Фильм, Антошкин. Что же нам еще делать?
Это будет фильм про предательство, сказала она Адриану, когда они возвращались пешком через Татарку из реставрационной мастерской: Дарина напросилась, чтобы он взял ее посмотреть, как отчищают старые иконы. Про предательство? Но ведь мы так и не знаем, кто привел облаву к бункеру, это же только наши догадки — чье предательство, какое? Всякое. Родины. Любви. Себя. Про предательство — как дорогу, что ведет к смерти, мы об этом с тобой уже говорили — за каждое предательство кто-то так или иначе должен заплатить, чтоб выправить нарушенный им в мире баланс сил. Чем больше предательство, тем больше жертвы.
Так когда вы начинаете? Уже завтра — я пригласила Антошу к нам на ужин, обговорим изменения в сценарии, может, у него тоже какие-нибудь идеи возникнут — как-никак, нас уже трое! Нас и так уже трое. Без Антоши. Ну-у-у, малюська еще не в команде!
Так это потому ты нынче такой тарарам в квартире устроила — просматривала архив? Да, и знаешь, что обнаружила? На диктофоне, помнишь, он у меня, когда мы возвращались с бухаловской рыбалки, работал в сумочке, весь наш разговор записал, — так там в начале, представь себе, Павел Иванович говорит! Правда? Как же это получилось? Откуда мне знать — может, кнопка записи как-то придавилась, еще там, на берегу, когда он нам на прощание порывался рыбу впихнуть, — что именно он говорит, разобрать невозможно, такой дразнящий бубнеж, как за стеной, бу-бу-бу, настойчиво, будто никак не пробьется, только тембр и интонации, больше ничего, — и знаешь, очень странное впечатление у меня от этого голоса, когда он вот так очищен до голой звуковой материи, он такой, словно я его где-то слышала, те же интонации, какие-то ужасно знакомые, будто от кого-то близкого… Я не придумываю, поверь. Я эту запись даже стереть не смогла, хотя к делу она никак не относится. А заканчивается знаешь чем? Тобой, твоим голосом — там, где ты говоришь, что я беременна. Впервые говоришь. Так странно, знаешь… Адриан повел плечом: и что тут странного? Не знаю, задумчиво протянула Дарина, словно всё еще под впечатлением от этого чужого голоса, — наверное, суеверной становлюсь.