Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Он быстро, заговорщицки прищуривается — и снова этот промельк, как тень на поверхности воды (а я под водой, я все время под водой, какими же жабрами я дышу?..), — и вспышка нелепой надежды: а что, если это он подает мне знак (перед кем, перед какой третьей стороной или камерой наблюдения?..) — знак, что все это не всерьез, что он меня разыгрывает, чтобы я не верила ни одному его слову?.. «Не верь никому, и никто тебя не предаст» — это он, что ли, так говорил? (Когда?..) Но он, наоборот, принимает солидный вид:
— Так что серьезные деньги, Дарина, в нас пока что готова вкладывать только Россия. Такова реальность.
Мысленно стряхиваю с себя воду (брызги стынут под кожей…):
— Зарубежные специалисты, о которых ты вспоминал, — это российские?
— А какая тебе разница? — пожимает он плечами. — Я тебе предлагаю
Все-таки недаром он почти четыре года прожил с художницей.
(…Искусство, говорила Влада, современное искусство — это прежде всего создание своей выгородки, отдельного выставочного пространства, в которое, что ни внеси, хоть бы и унитаз, — все будет считаться произведением искусства: современная цивилизация выгородила художникам нишу, где мы можем безнаказанно играться, выпуская пар, но уже ничего не можем изменить в общепринятом способе видения вещей…)
— Это не искусство, Вадим. Искусство — это то, за что не платят.
— Скажешь тоже! — Вадим аж откидывается на спинку стула. — А как Леонардо да Винчи Сикстинскую капеллу расписывал? Что, задаром?
— Микеланджело.
— Что?
— Не Леонардо, а Микеланджело. Это ты с «Кодом да Винчи» спутал.
— Ну Микеланджело, какая разница!..
— С точки зрения заказчика, никакой. Ту же самую работу мог бы выполнить и кто-то другой. Платили ведь за канонически выполненную роспись, и не более того. А та воздушная легкость росписи, от которой ты тащишься и сам не знаешь, почему, — это уже бонус, ее там могло и не быть. Искусство всегда бонус. По этому его и опознают.
— Да полно тебе. — Вадим явно раздражен этим съездом с темы на какие-то обиняки. — Просто другая эпоха, вот и заказы другие были. А церковь — это тоже управленческая корпорация, и по тем временам, между прочим, самая мощная… Смотри на это шире, Дарина! Ведь все люди этим занимаются, не только политики, — все стараются слепить из своей жизни какую-нибудь легенду, хотя бы для детей и внуков. Просто не у каждого есть возможность делать это профессионально — для этого уже нужны деньги…
…И снова всплеск, и снова я под водой… Почему мне никогда не приходило в голову видеть это так, как он говорит? Адин профессор в «Купидоне», старая поэтесса, гордо потрясающая передо мной крашеными кудрями, — неудачники, любители, у которых просто не было денег, и они старались подкупить меня тем, что у них было, — поредевшими кудрями, сплетнями, злословием, облупившимся блеском заношенных фальшивых репутаций… И еще, и еще — толпы случайных лиц сыплются из памяти, как из открытых дверок переполненного шкафа: начальники разных мастей, администраторы, директоры, князьки местного разлива, ритуально приветствовавшие меня — телевидение приехало! — в своих кабинетах, кадр за кадром проносится в памяти, как в кинохронике военного парада: деловые мужские костюмы — серый, темно-серый, черный в полоску, серый в елочку — энергично поднимаются из-за стола, обложенного гроздьями телефонов, мах — встали, мах — сели, Машенька из приемной вносит кофе, один такой твидовый пиджак с кожаными латками на локтях и по сей день мне названивает, приглашая поужинать вместе, — и, после небольшого вступления, каждый переводит речь на свой во-что-то-там грандиозный вклад, надувает себя передо мной, как воздушный шарик, который вот-вот полетит, лови! — вертится во все стороны выкрутасой, демонстрируя товар, бери! — а еще честолюбцы, непризнанные гении, изобретатели вечных двигателей и жертвы каких-то неимоверно-детективных интриг, прорывавшиеся к моему бедному уху с заверениями, что именно их история прославит меня на весь мир (порода, которая, к счастью, с распространением интернета дружно рванула туда, как через дырку в пробитой дамбе), — Господи, сколько же народу за годы работы на ТВ обтанцовывало меня со всех сторон, как дикари идола, с бубнами, с криками, с цветами, с тостами,
Они всегда роились вокруг меня, эти оторвавшиеся электроны, жаждущие стать симулякрами, только я воспринимала их присутствие как неизбежные издержки производства — как обратную сторону Луны, темную тень, что тянет за собой по жизни любая профессия: вот в журналистике она такая, что же поделать… И сейчас, когда центр равновесия сдвинулся под напором Вадима во мне самой на темную сторону, я впервые вижу крупным планом, вблизи, КАК они все, вся их армия с Вадимом вместе, видят журналистику, — и выходит, что то была не тень, а это и есть моя профессия, ее суть, голое, твердое ядро, очищенное от всех посторонних наслоений: реклама.
НЕ информация. Не сбор и распространение информации, которая помогает людям вырабатывать собственный взгляд на вещи, как я до сих пор считала. (Студентам журфака на вопрос, что служило для меня образцом в журналистике, неизменно отвечала в их удивленно-непонимающие мордашки — потому как их, бедняжек, учат на других, более гламурных примерах: «„Украинский вестник“ Чорновола — более химически чистой журналистики не знаю!») А на деле мои эфиры проходят по тому же разряду, что и рекламные паузы: я — рекламщица; я рекламирую людей. Кто-то рекламирует пиво и прокладки с крылышками, а я рекламирую людей. Леплю из них красиво упакованные легенды. Такая специализация.
Вот и все дела, как говорит Вадим.
Что-что?
Двадцать пять штук зеленых, говорит Вадим. В месяц. До конца избирательной кампании. И смотрит на меня, прищурив глаза (какого они у него цвета?).
Значит, я очень хорошо умею рекламировать людей. И контролировать свое лицо на камеру я тоже умею: на моем лице он ничего не прочитает.
Кажется, он немного разочарован.
«Hotel California» заканчивается: последние аккорды. В голове звенит так, что мышцы отдают болью по всему телу. А внутри пустота: страх исчез. Странная вещь — этот тайм, если сравнивать его с тем первым, у шефа в кабинете, я воспринимаю несравнимо спокойнее — так, словно все это происходит не со мной. Мои реакции скорее физиологические — боль, тошнота, — но эмоционально какие-то выключенные: будто всю тяжесть разговора приняло на себя тело, а сама я в этом не участвую. Как во сне.
Стоп. В каком это сне так было?..
Пауза затягивается (рекламная пауза, ничем не заполненная, экран светится порожняком, и чьи-то денежки вылетают в трубу, пока уплывает проплаченное эфирное время: Тик-так… Тик-так… Тик-так…).
— Что скажешь? — не выдерживает Вадим. Не выдерживает первым. Значит, я и правда сильнее его. И Влада правильно это почувствовала, когда раскрашивала меня под «The Show Must Go On», превращая в деву-воительницу, — инстинктивно искала во мне точку опоры, требовавшуюся ей, чтобы высвободиться из-под этого человека, жаль, что я тогда оказалась такой курицей, испугалась, замахала руками, закудахтала: «Я не такая!..» Не узнала, не разглядела. Ничего не разглядела, спрятала голову в песок: мне нужно было, чтоб у Влады Матусевич было «все хорошо» — для моего собственного душевного спокойствия. Я тоже ее предала; не хуже, чем Вадим — Ющенко. Убежала, дезертировала. Бросила ее одну.
Больше всего мне сейчас хочется спросить у Вадима, видел ли он в ее архиве те снимки — те, на которых мы с ней вдвоем, я загримирована по-ведьмински, в стилистике героинь раннего Бунюэля, Влада с размазанной через весь рот кровавой помадой… Но я этого не спрошу: даже если и видел, он там тоже ничего не разглядел. И ничего не понял.
И я спрашиваю совсем другое — то, что он меньше всего полагает услышать:
— А почему именно я, Вадим?..
И он отводит глаза.
— Почему ты выбрал именно меня?