Музей
Шрифт:
– Как же так! – то и дело бил он себя по лбу. – Забыл! Начисто забыл! Старею, черт возьми!
Элоиза поежилась:
– Что-то зябко, дует.
– Брось, дует! Духота такая. Хорошо, я всё подготовил, и место, и рамки, и стекла, даже веревочки, – успокоил сам себя главный хранитель.
– Всё готово? – строго спросил Верлибр. – А то, смотри, самрекомендовал.
– Кто такой? – спросил я у Скоробогатова.
– Знаменитость. Фотохудожник. Последний писк. Известен в Европе, Америке, даже в Японии. Да он выставлялся уже у нас, и не раз.
Элоиза,
– Ну что ж ты так, Козьма Иванович, без подготовки?
Только его помянули, как он и приехал, Перхота. На «Газели» с двумя помощниками. Они нас не заметили и стали выгружать ящики с работами и реквизитом. Приехавшим помогали две девочки из выставочного сектора. Пересчитав ящики, фотограф увидел нас и направился к нам. Подойдя, он кивнул головой и стал здороваться со всеми за руку. Его живые влажные глаза, обегающие всех, вдруг замерли, встретившись с глазами Элоизы. Они поздоровались как старые знакомые.
Занесли ящики. Стали вынимать фотографии, рамки, стекла, специальные лампы подсветки. Фотографии сверяли с» Перечнем» и раскладывали по темам на столах. Впрочем, тема была одна: женская натура, которую разнообразили лишь разные формы, позы и ракурсы, естественное или искусственное освещение.
Перхота прославился тем, что на смену убогим, синюшным, плоскозадым женским образам времен перестройки дал миру живую, округлую, трепещущую плоть, которую хотелось потрогать руками. Его называли новым Рубенсом. В работах нового Рубенса были две фишки: во-первых, он любил изображать женщин сзади, на фоне ивы, камыша или полной луны, и, во-вторых, непременно с бабочкой, стрекозой или летучей мышью на ягодице. А еще часто на фоне женского белоснежного зада была мужская черная рука с разрезанным пополам гранатом или очищенным бананом. Художник умудрился нащелкать столько картин, сколько не приснится трем батальонам новобранцев за целый месяц.
Перхота оторвался от созерцания своих шедевров, встряхнул черными кудрями, подошел к Элоизе и спросил:
– Размещать будем в том же зале? Пойдем?
Элоиза повела его в выставочный зал. Перхота шел походкой Жана Марэ.
Салтычиха через час послала меня за ними, так как все фотографии вытащили и рассортировали. Я застал их осматривающими стены и планшеты. Оба смеялись. Я впервые увидел Элоизу просто смеющейся, у нее была открытая приятная улыбка.
– Вас зовут, – сказал я.
Они оба с неохотой, как мне показалось, отвлеклись от планирования на местности и спустились в холл на первый этаж.
– На колени! – услышали мы, заходя в холл. – Ме-едленно, плечи расправить…
Салтычиха нависла над Шенкель. Та тряслась и тихо опускалась на колени. Салтычиха, не обращая на нас внимания, командовала:
– А теперь медленно вста-ать… Повторить! Ну, – обратилась она к нам, – место облюбовали? Шенкель, еще раз! Тренирую вот, совсем жидкий стал народ. Нам просто пенсионеры не нужны, их пруд пруди, бездельников! Нам нужны пенсионеры с зарядом и запалом.
– С зарядом и запалом, пожалуй, и рванет, – улыбнулся Перхота.
– Утаскивайте, утаскивайте отсюда, – заторопила его Салтычиха. – Скоро раствор привезут, некуда будет ставить. Да, в субботу едем на прополку картошки! Лопаты свои.
– У меня нет, – сказал я.
– Возьмешь мою, – сказала Элоиза. – Помоги мне, котик.
«Котик» – неприятно резануло мне слух.
– Котик? Ты с кем-то меня спутала.
– Брось! У меня все мужчины котики. А кто же вы? Котики и есть. Правда? – обратилась она к Перхоте, помогая тому поднять пустую коробку.
– Да-да, конечно же, мы все котики! – Фотохудожник блеснул глазами. – Ну так как насчет съемки?
Элоиза промолчала.
Остаток дня я посвятил попеременно то мусору, то раствору. К вечеру, вспомнив об Элоизе и фотографе, я поднялся в выставочный зал.
Три стены уже были увешены фотографиями. Перхота с двумя помощниками и Элоиза возились с последней стеной.
Я прошелся вдоль фотографий. Голые женщины вызвали во мне только чувство досады. Если сюда придут мужики после работы (а кому они еще нужны, эти бабы?), вряд ли их вдохновят эти ненатуральные позы и бабочки на ягодицах, подумал я. А приходить смотреть на них людям праздным тоже какой смысл? Живая натура – она куда приятней. Я вспомнил рысь и посмотрел на Элоизу. От суматошного дня она слегка раскраснелась и похорошела. Очевидно, на нее падал свет фотоискусства.
Перхота откидывал голову, так что тряслись его кудри, и любовался своими творениями. Интересно, что испытывает он и фотомодель в момент запечатления, в момент перехода натуры в образ? Содрогание? Экстаз? Скорее всего, ничего не испытывают. В лучшем случае, то же самое, что испытывал я, перетаскивая волоком мешки со штукатуркой: ждал, когда это всё кончится.
Я ждал от Элоизы специального приглашения домой, так как мне стало казаться, что всё, что случилось со мной с утра позапрошлой пятницы, варилось исключительно в моей голове.
– Ну что, пошли? – сказала мне Элоиза.
– Куда?
– Домой. Надо купить еще хлеба, яиц и масла. Да, не забудь, соль еще. Неделю без соли.
– Купим сразу пуд.
– Пачки хватит, йодированной.
– Что-то я устала сегодня, котик, – сказала она после ужина. – Умираю, хочу спать. Мы с тобой собирались через неделю-другую начать семейную жизнь…
– Да, полноценную.
– Осталось немного, – она поцеловала меня в щеку и пошла в ванную простирнуть кое-что на завтра. Я обратил внимание, какие у нее правильные, красивые черты лица. Почему они мне показались вначале резкими?
Элоиза что-то сказала.
– Что? – не расслышал я.
Я встал, подошел к ванной.
– Пусть годы проходят… живет на земле любовь… и там, где расстались… мы встретимся нынче вновь… – пела Элоиза. У нее был удивительно задушевный голос.
Я улегся на раскладушке. В дверь спальни я видел, как Элоиза разделась и легла на кровать. Бог ты мой, да она писаная красавица! Неделю-другую, неделю-другую, неделю-другую… Я стал дремать и сквозь сон услышал бормотание Элоизы:
– Завтра… завтра, котик…