Муж, жена и сатана
Шрифт:
Первое же появление на кладбище Донского монастыря стало его последним визитом к могиле именитого родственника.
«Решетку чугунную, сызнова отлитую, новую, какую распорядились, чтоб поставить к могилке этой, прежнюю переменив, мы, братья Аверьян и Кондратий, обои отчеством Пафнутьевичи, пустили в работу задолго перед апрелем еще, чтоб успеть к юбилейному дню. Сказали, чуть не сам архимандрит, Его Высокопреподобие, на юбилей тот присутствовать прибудут, саркофаг этот самый благословлять станут. Ясное дело, сочинитель, по всей России знаменитейший, на месте этом лежит. Гоголь, одно слово. Узор литой, по решетке кругом пущенный, сказали тоже, ценность немалую имеет, так чтоб поосторожней с нею, все на совесть делать и крепить, как насмерть. Саркофаг-то уж после нас городить станут, говорят, готовый он, поджидает уже; ваятель, еще сказали нам, Андреев по фамилии, сработал. Как докончим, так они приступят, сами уже, своими людьми будут крепить. А нам сроку дали три дни. Ну мы, не будь дураки, и приступили сразу ж.
А тут он явился, на другой день, как вывернули мы старую оградку и тут же рядом слаживали покамест. А что, говорит, могильщики, народ-то придет сюда, кто побогаче, к празднику рожденья? Мол, не в курсе вопроса мы иль как. Говорит, слыхал, сбирать станут на памятник Гоголю этому, иль больше слухи об том? Народная-то подписка, изрекает, десятка с три, наверно, годков сполнилось как идет, а последствие где? Будет теперь
Сам-то в форме был морской, офицерской, с кортиком при ней, все по чину. И сурьезный. Глаз у него такой, что будто не ртом, а взором своим тебя вопросы эти спрашивает. И нет душевности в этом взоре его, а больше суровости и обиды на бог знает кого, хоть и молчит сам про это. А только видно.
Ну а мы что, Аверьян с Кондратием, мы как есть, не скрытничаем, нам не к чему. Отвечаем, что, мол, готовят покласть его сюда, саркофаг этот, сразу ж опосля труда нашего. А он совсем уж вид злобный приготовил тогда да объясняется:
— А-а, саркофагом обойтись решили, значит, на памятник у них, стало быть, не хватает!
И за кортикову рукоять свою берется. И дышит через ноздри, с шумом, как конь долго без кобылы. И честно скажем, неприятно стало нам от такого человека. И дело нашенское стоит, и чего зря пустое толковать с человеком этим постороннним. Мы тогда и сообщаем ему, Кондратий и Аверьян:
— А вы не переживайте так за это, господин офицер, ваше благородие. Сказывали, сам Гоголь этот, юбилейщик, не возжелал над собою никакого памятника никогда. Он уж заране, наверно, знал, когда живой еще ходил, что безголовый останется. Так оно и вышло по его, как он того хотел. Чего ж теперь супротив воли-то покойного итти?
Тут глаза у него совсем как каменные стали. Он аж задрожал от такого и осведомляется у нас:
— Это вы какого рожна, могильщики, говорите мне слова эти? Знаете вы, кто я есть? Откуда вы взяли его, бред этот глупый ваш?
А вот тогда мы, Кондратий с Аверьяном, считай, оскорбились, не меньше.
— Откуда взяли, ваше благородие? — спрашиваем его. — А оттуда и взяли, что с первых рук с самых что ни на есть. Видал отец наш самолично, Пафнутий. Он всю жисть тута сторожем при кладбище состоял, до самого конца свого сторожил. А нам уж незадолго до смерти поведал. Оттуда и взяли!
И работать стали, оградку старую долаживать, одну на одну. Долаживаем и молчим, как нету его тут. И смотрим, поменялся он, сразу ж. Головой покачал своею да говорит нам. А вид-то уж мирный его, другой.
— Вот что, братцы, коль уж вы и вправду один другому братцы. Передайте-ка мне сейчас поподробней, чего именно ваш родитель такого рассказал, что вы так его поняли. Ну, что голова отсутствует у покойника.
И кивает башкой на могилку. И сразу ж вдогонку кладет нам целковый. И тоже глазами на него приглашает. Что, мол, ваш он теперь. Ну, раз наш, то мы, Аверьян с Кондратием, целковый этот подбираем, офицеру самому кивок благодарственный производим и уразумеваем оба, что дело-то принимает вовсе не тот оборот, что до этого. Отчего не рассказать, раз его благородие щедрость такую выказывает к нам и расположенье. Ну и сообщаем ему все, как есть, как запомнилось от родителя покойного. А рассказывал он, родитель наш, хоть и старый уж был как материн сундук, все что упомнил. А мы внимали вполуха, да все одно не верилось такому, об чем вещал он. Только офицеру морскому так же все передали, как в голове осталось. Да и выпимши малость были мы, Кондратий и Аверьян, не свежим рассудком вникали. Теперь пускай сам он, благородие его, хоть верит, хоть наоборот. Мы с ним в расчете по любому станем. И говорим:
— Рыли они яму тогда агромадную, эту вот, под склеп. Демьян и Хома, монахи местные, монастырские. Он и пришел. Высокий, усатый, с стеклами на глазах, а по летам вроде б не молодой был, а только и не старый, в промежутке самом. А после ушел, с саквояжиком. Отец наш мимо сторожил тогда, неподалеку. А этот, солидный, в бобре до низу, у могилы с ними толковал об чем-то. А пока сани-то его поджидали, отец наш, Пафнутий, до них и добрел от делать нечего. Табачком разжиться охоту возымел, рот себе занять. Да и осмелился, испросил возничего. А сани справные, вида пышного, богатого. Тот не отказал. Ну разговорились они.
«Кого завез?» — наш-то интересуется. Тот хмыкает да отзывается в ответ «Кого-кого! Да купца богатого доставил», — говорит. Бахвалится, будто сам богатей какой. «А ему чего здесь? — наш-то удивляется. — Какого рожна, погребли ж вчерась уже энтого знаменитого, какой с носом был». Ну тот отмахнулся да и говорит, что, мол, все они такие, Ватрушкины…» — Иль Вахрушкины, не упомним теперь, как родитель наш упокойный окрестил его. Мож, Вахрушиными, а мож, еще как… — А только Вахрушины эти, купцы именитые, всякому делу наипервейше спешат себя оказать. И тут, видать, желают посодействовать, похоронам этим, тревожатся, чтоб все по-христиански вышло и после похорон самих, и богато вышло на могиле видом своим, со всем почетом к усопшему, потому как покойник энтот чуть не Его Высокопревосходительством был для народу, навроде генерала огромного по знаменитости своей, и всяк от мала по велика знал его и почитал как себе родного» — это он так договорил про свово и про энтого. Ну покурили они табаку с извозчиком тем, так отец наш и пошел от него, дальше сторожить.
— Бахру-ушины, значит… — высказал, послухав нас, офицер этот щедрый, с кортиком наперевес, и задумливо так голосом протянул. — Они, они-и… больше некому… — и к нам опять: — Ну-у, допустим. Только при чем голова-то здесь? Откуда ж про голову-то взял родитель ваш? Саквояж увидал, так и что? Мало ль саквояжей разных на белом свете?
— А то! — отвечаем мы, Аверьян с Кондратием. — А то, что после упились обои до чертей в селезенке и по пьяному делу испужались, чего сами натворили. А только натворили-то за агромадные деньги, что купец тот дал. И пока деньжата те не пропили до самой копейки поносной, так и плакались обои родителю нашему. И наливали, как себе. И молились без укороту, то ль за упокой Гоголя самого, то ль грех свой замаливали за деянье свое неправославное. А под самый конец допились совсем и повинились ему про голову. Сказали, сами ж и попилили ее, и топором сами ж отрубали по живому. То бишь, не по живому, по мертвому уже. Но свежему еще, позавчерашнему, третьего дня. Вот это самое от родителя осталось нам, — толкуем ему. — Больше ничего не оставил он на наследье, окромя небывальщины этой вот.
— Небывальщины, говорите? — Его благородие, офицерик этот, как подскочит вдруг на месте, ну прям-таки умалишенный стал в один миг, и снова к нам: — Небывальщины, говорите?! — И тут развернулся и побег по дорожке на выход. И больше мы его не видали, ни с кортиком, ни без кортика. А рупь его целковый тем же днем пустили по надобности. Не хуже Демьяна того с тем Хомой. Такое дело…»
15
Дальнейшие вычисления не составили для Яновского особого труда. Тот факт, в который он уверовал сразу же, как только два эти могильщика-полудурка начали свой сбивчивый рассказ, требовал лишь одного — выявления того из Бахрушиных, какой дважды посетил могилу Гоголя: за день до и на другой день после похорон. Из старшего поколения годами своими под такую версию подпадал, оставаясь единственно в живых, лишь средний брат из всей меценатской фамилии — Александр Алексеевич. Да и тому, как удалось Яновскому быстро и без лишнего усилия выяснить,
Ну допустим, приду, поинтересуюсь. А коли скажет, знать ничего не знаю, сударь, и пойдите вон из моего дома? Такое тоже вполне в мыслях его допускалось, однако страсть, горящая в самой середке истомленной несчастиями груди, вкупе с преследующими многолетними неудачами в делах, какие начинал да только ни одно из которых не завершил счастливо, не давали ему отказаться от своих намерений. Было уж все равно: иль так выйдет все, как задумал, или же ничего для жизни боле не останется, кроме как пустить себе пулю в лоб, проставив завершающую точку в делах своих.
В то же время что-то изнутри теребило его всяко и убеждало, что стоит он на верном пути. Пускай и без ясной перспективы, если отвлечься от одержимости идеей этой и хорошенько взвесить все дальнейшее. Даже добудет он его, даже возьмет в руки, приблизит к глазам своим, положит руку на его холодный лоб — что потом? С чего начинать другую жизнь свою, с какого шага?
Терзаемый этими размышлениями, весь следующий день Яновский провел подле особняка Бахрушина на Лужнецкой улице, стараясь не притягивать к себе лишнего внимания, в ожидании появления купца Алексея Александровича. Несмотря на прохладную погоду, прохаживался мимо с видом праздношатающегося франта, отходил в дальний конец, не отпуская взглядом подходы и выходы из особняка, ждал верного момента. Следовало непременно убедиться в том, что хозяин — в особняке и что — один. На крайний случай, допускались женщины и дети. Гости же, как и мужская прислуга, были уже для плана его лишними, невольно или же любым встречным действием могли чувствительно помешать делу.
По характеру своему Яновский был заносчив и задирист, однако в то же время считался человеком отчаянно бесстрашным и мужественным. Такое сочетание в нем дурного и высокого нередко приводило к скверным конфликтам в офицерской среде. Случавшиеся раздоры, связанные с его именем, касались преимущественно отношений с женским полом, но бывало, что возникали и иные обстоятельства, где Яновскому приходилось отстаивать и защищать честь офицерского мундира. При этом не лишен был он подлинной офицерской доблести, что не раз и не два было доказано им в жизни и в бою. И лишь благодаря последнему качеству, хотя и с немалым трудом, все же удавалось ему оставаться пока при военной службе. Однако знал, что предстоящий поход, по многим причинам, вполне может сделаться в его офицерской карьере последним. Это знание и подталкивало дополнительно, тянуло к новым событиям, могущим, как ему казалось, многое в жизни его изменить. Только кроме черепа этого, на который натолкнул его слепой случай, зацепиться жизнью покамест было не за что. И оттого решенью своему он радовался и последствий не опасался. Боялся лишь разочарования. Но это могло быть лишь впереди. А пока он продолжал флотировать вдоль Лужнецкой улицы, стараясь по возможности оставаться неприметным.
Шанса своего Яновский дождался уже на другой день, когда, засекши перед обедом убытие мужской челяди по всяческим хозяйственным нуждам, прикинул, что теперь в доме посторонних быть не должно. Сам же хозяин только подъехал к особняку на развалистых пышных санях. По предположению лейтенанта в доме оставался лишь пожилой привратник-камергер при входе, ну а дети и жена, коль такие имелись, помехой в его деле не виделись.
В своих предположениях он оказался более чем прав. Жена Алексея Александровича Вера Васильевна Бахрушина, урожденная Носова, верная помощница супруга своего во всех делах и мать его детей, и на самом деле в те дни отсутствовала в городе, как и их дети, увезенные ею в Зарайск. Там, на родине предков, семья еще в семидесятые годы прошлого века выстроила церковь, богадельню, училище. Теперь же в обозримое время предстояло еще строительство больницы, родильного дома и амбулатории.
И это обстоятельство также счастливым образом работало на задачу, хотя о нем Яновский пока не знал. Тем не менее все и так уже складывалось удачно, было и предвкушение того, что старания его не останутся бесплотными. Так и вышло. Правда только по одному лишь его разумению.
Прогулочным шагом направился он к парадному подъезду особняка. Пронзительный ветер первых мартовских дней забирался к нему под воротник, овевая шею под тонким кашне. Он же слезил лейтенанту глаза, словно желая этими невольными слезами предпринять слабую попытку избавления его от безрассудства, какое бравый морской офицер задумал осуществить. Только офицер ничего уж не хотел в деле своем менять. Он позвонил в парадный звонок и решительно стал ждать, пока ему отворят дверь.
Открыл старик, привратник. Яновский мысленно усмехнулся. Первый шаг был выигран без борьбы.
— К кому, сударь? — вежливо поинтересовался привратник, чуть склонившись.
— К господину Бахрушину, — совершенно спокойным голосом ответил Яновский, ничуть не потеряв хладнокровия, — по чрезвычайному делу.
— Как прикажете доложить?
— Скажите, Яновский, литератор и публицист, пишу о театре, имею к Алексею Александровичу предложение, от которого он навряд ли откажется.
— Сию минуту, сударь. — Старик пригласил его зайти в переднюю и немного обождать. И пока тот отряхивал с себя снег, привратник успел вернуться обратно. Принял пальто, шапку, скинул себе на руку кашне, устроил все на вешалку. Однако визитер стянул кашне обратно и обернул им шею.
— Я провожу, с вашего позволенья. — Старик рукой пригласил его следовать за ним. — Хотя, должен вам заметить, господин Яновский, что Алексей Александрович не любят неожиданных визитов, они предпочитают заблаговременность.
Последним, произнесенным стариком словам Яновский внимания не уделил, пропустил мимо ушей. В замысле его этап этот уже числился пройденным. Привратник вел его к кабинету Бахрушина, располагавшемуся в левом крыле просторного здания, содержавшего в себе жилую часть, и большую долю музейного пространства. Миновав вестибюль, они шли через вереницу залов, и, идя за стариком, офицер как бы ненароком бросал взгляды налево и направо, ища опасности от уходящих в сторону от главной залы комнат и пространств. Однако тишина, стоящая вокруг, ничем не нарушалась, кроме гулкого эха его каблуков, ударявших по навощенному паркету.
Яновский одернул сюртук — он был в штатском — они подошли к дверям кабинета. Старик распахнул обе створки, поклонился в направлении письменного стола и доложил:
— К вам, Алексей Александрович. Господин Яновский.
Посетитель зашел, и за ним тут же бесшумно прикрылась дверь. Бахрушин, чуть приподнявшись с обитого шелком ампирного стула с подлокотниками, произвел вежливый жест рукой, приглашая присесть в гостевое кресло, стоящее перед письменным столом. Сам же остался на месте: ухоженная остроконечная бородка, безукоризненно сидящий черный пиджак поверх белой рубашки с твердейшим крахмальным воротником, мушкетерские усы, чуть франтоватые, с подвитыми вверх кончиками. Пенсне, аккуратно зачесанные к затылку волосы, внимательный взгляд.