Мужицкая арифметика
Шрифт:
А в хате уже деверь. Стоит у стены, с гвоздем в руке. Глаза горят, как у волка, весь дрожит… гвоздем в портрет нацеливается…
Вскрикнула:
— Ты что хочешь делать? — схватила за руку.
— Пусти! Я ему, острожнику, глаза выколю! Это ж он твоих детей загубил, это ж они пошли по его следам на свою погибель.
Рвется к стене. Оттолкнула, стала между ним и стеной.
— Не дури, брат! Хозяйничай в своей хате, а не у меня.
Даже задохнулась.
Пропели петухи.
Первые и вторые — сидит мать, не шелохнется.
А ветры гудят…
Ветры гудят, ясени скрипят, а матери
Затрещал каганец — гаснет.
Глубоко-глубоко вздохнула, поднялась, поправила фитиль.
Стала среди хаты, на того мужика, что на стене, глаза подымает…
Не любит его деверь. Боится. Все собирается как-нибудь изрезать или сжечь, а старая привыкла к нему, как к живой душе в хате, словно породнилась с ним.
Подошла к портрету, поправила рушник, цветы привела в порядок, тихонько спрашивает:
— Скажи, печальный, скажи, невеселый и нерадостный, куда моих детей завел? Где мне их искать? Куда письма слать?
Утерла слезы, вздохнула:
— Как это в песне поется:
Писала листи нiченьками, А печатувала слiзоньками, А пересилала тими буйними вiтроньками…— Так, печальный?
Молчит невеселый, будто из железа кованный, не глянет, бровью не поведет — твердый, как сталь. Только от многодумного чела словно огнем пышет, да еще чудится: будто потаенно гудит в старой хатенке бунтарь — золотой колокол:
I буде правда на землi… Повинна буть, бо сонце стане I осквернену землю спалить…[1908–1931 гг.]
Алый вечер
А то еще было так.
Наступал весенний, ароматный вечер накануне храмового праздника. В селе звонили ко всенощной, богомольные бабы зажигали в хатах лампадки, а за церковной оградой готовили громадные котлы под храмовые приношения меда. Напротив церкви, возле школы, кучка школьников, заканчивая субботник, работала в саду и на огороде, одновременно борясь с религиозным настроением, нависшим, казалось, как туман, над селом. Чуть долетит до слуха школьников вечерний звон — и сразу им чудится, что вокруг все меняется: ударит в нос ладаном, зачадят свечи, засмердит попами да кадилами. Даже легкие розовые облачка в небе покажутся теми горшочками, в которых бабы варят мед под храмовые праздники для нищих и попов. Тогда ребята еще усерднее берутся за мотыги и затягивают все хором: «Долой, долой монахов…» Налетит весенний ветерок, стряхнет на головы школьников с дерева вешний цвет, дохнет запахом яблонь — и церковное наваждение мало-помалу развеется. Но вот загудело по селу нечто грозное: «У церкви… к церкви…» И стала надвигаться туча, черная и грязная. Школьники отбросили мотыги и понеслись, взволнованные, к церкви. Весенний ветерок, словно товарищ, вмешался в их компанию, поддавал жару, свистел им в уши: «Смотрите, товарищи, не поддавайтесь!.. Мы им…»
В селе шум, суматоха. Бабы и молодицы, застегиваясь на ходу, наскоро вытирая руки, производили такой шум, что можно было подумать, будто там, под юбками, вместо ног у них, извините, коровьи копыта: даже земля гудела. Все они
— Что там? Что это?
— Чудо! Чудо случилось, приехал к нам на праздник откуда-то безногий калека, играет на струнах из обыкновенной пряжи. Грешники ничего не слышат, а праведники, — те, что праздники чтят, ходят в церковь, подают милостыню и соблюдают посты, — слышат райские звуки.
— У церкви, говорите?
— У церкви.
Бросают ведра, оставляют печи с огнем, бегут.
У церковной ограды собралась толпа. Посреди нее, на возке под полотняным навесом, сидел калека, обложенный до пояса подушками и дерюгами. С виду — молодой, с весенним загаром на румяных щеках, с подбритыми по моде усами. Он действительно неумело держал в руках скрипку и водил как попало смычком по струнам из пряжи. Никаких звуков, разумеется, не было слышно, но мимикой и глазами «святой» старался внушить, что он играет какую-то церковную мелодию.
Тишина стояла мертвая. Люди точно окаменели. Однако большинство недоуменно, украдкой переглядывалось, будто переспрашивая друг друга. Мужчины — те откровенно, «баранами», уставились на калеку и сконфуженно хлопали глазами.
По одну сторону возка стоял, словно на часах, брат калеки — высоченный мужик-бородач, очень похожий лицом на калеку; он то и дело щелкал кнутом, отгоняя детей, точно воробьев от проса. Школьники наседали толпой с такими жадно-пытливыми глазами, что сразу было видно: только допусти этих вандалов поближе — и все чудо сразу пойдет прахом.
А по другую — держала стражу шустрая молодка с красным, по неизвестным причинам, носом. Она информировала православных более обстоятельно. Кидая жадные, хищные взгляды под навес, когда кто-нибудь клал туда кусок полотна, яйца или бросал медяк в расписную глиняную мисочку миргородского изделия, она одновременно вполголоса рассказывала бабам о том, как лишился калека ног.
На молодке была старинная плахта, голова ее была повязана по старому обычаю, однако «обрабатывала» она крестьянские головы не хуже иной языкатой монахини, цитируя даже святое писание: «Если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: перейди отсюда туда — и она перейдет…»
Некоторые крестьяне подходили, посмеиваючись, с веселым блеском в глазах, прислушивались, пожимали плечами, — и глаза их застилались туманом. Вот старый дед с трубкой в руках и под мухой. Он еще не знает, в чем дело, весело подмигивает музыканту, подзадоривает его — громко, на всю площадь:
— Что ж ты играешь так, что и не слыхать тебя? Ты дерни, чтоб аж…
— Тс! Чш!.. гу-гу-гу!.. — зашумело, зашипело, загудело со всех сторон. В него впились отовсюду взгляды, колючие, как осы. Множество рук дергает его за полы, за рукава. Дед отступает, боязливо озирается, тихонько кого-то расспрашивает, и глаза его становятся большими и испуганными… Ему делается почему-то жутко.
Прибежали, запыхавшись, школьники и начали было:
— Что вы их слушаете? Это же шарлатаны. Нужно поглядеть еще, что это за калека… Может, такой, что надо кликнуть милиционера.
Да куда там!
Люди поворачивались к ребятам спинами, и целый дождь медяков демонстративно падал со звоном в мисочку, свидетельствуя одновременно и о вере в святого и о возмущении молодыми безбожниками.
Постояли, послушали.
— Дядя, а почему же не слыхать, что он там играет? — вежливо и лукаво спрашивали они здоровенного бородача.