Мужицкий сфинкс
Шрифт:
Татьяна Антоновна забросила стряпню и ходила хмурая, озабоченная, ожидая, что корова вот-вот повалится на бок и сдохнет. Ребятишки присмирели, понимая, что матери сейчас не до них, что в доме несчастье. Веснушчатый Панька озабоченно сопел и испуганно косил бельмом в сторону коровника. Мне вспомнилось, как недавно он подвел меня к телке, привязанной к колышку на траве, и деловито сказал:
— Глянь-кось! Каки сисечки! Вымя растет. Коровка будет...
Ветеринар приехал к вечеру. Не снимая рваного бурого пыльника из брезента, он осмотрел и прощупал корову, приложив к ее боку ухо и елозя на шерсти пыльным кудлатым колтуном. Потом полез за инструментами, наказав Семену Палычу крепко держать корову.
— Ты,
— Ничего, я сдержу. Действуйте струментом, — тоже вполголоса ответил Семен Палыч, ухватив корову за рог.
Ветеринар вынул троакр, похожий на толстое шило, и, прощупав ребра коровы, приставил острие и ударил ладонью по рукоятке. Стальной стержень, как вколоченный гвоздь, сразу вошел на несколько вершков в раздутое брюхо. Корова рванулась, и из-под троакра из желудка, как из проколотой шины, со свистом вырвался воздух.
— Растирайте ей бока, ч"тобы газы вышли, — велел ветеринар. — Да дцйте мне подойник с теплой водой развести лекарство.
Влив насильно в разжатые зубы коровы раствор глауберовой соли и указав, что надо делать, ветеринар, громко фыркая, умылся из висячего глиняного рукомойника, обтерся поданным ему чистым суровым полотенцем, оставляя на нем бурые пятна, и вошел по приглашению Татьяны Антоновны в горницу выпить чаю.
Мне поручили занимать гостя. Коренастый, со свалявшимся войлоком вороных с сединой кудрей, с сыромятным обветренным волосатым лицом, насквозь пропыленный, пропахший потом, своим и конским, и какими-то едкими специями, ветеринар походил с виду не на старого врача-земца, а на лошадиного барышника. Он шумно отхлебывал с блюдца горячий чай вприкуску, закусывал, чавкая, и словоохотливо разговаривал со мной на разные темы, вставляя изредка латинские выражения и остроты из Чехова, очевидно, его любимого писателя.
— Да-с, батенька, без малого тридцать лет околачиваюсь я в здешних палестинах. Попал сюда прямо со студенческой скамьи. «Выпьем мы за того, кто „Что делать?“ писал» и все прочее, как полагалось по штату идейному интеллигенту. Вот уж подлинно могу сказать, что меня здесь не то что каждая собака, любая скотина знает... И все-таки в голодный год чуть не слопали, ну да, в буквальном смысле... Horribile dictu... [61] He верите? А вот послушайте. Занимался я тогда эвакуацией скота в Заволжье. Позвали меня раз к одному больному на хутор. Мне иногда в экстренных случаях volens, nolens [62] приходится оказывать медицинскую помощь за врача. Все лучше, чем знахарь или ничего... Ну-с, вхожу это я в избу, еще, помню, головой больно обо что-то ударился. А может, меня и огрели чем по голове, да сразу я не разобрал сквозь шапку, малахай у меня был здоровый. Сумерки, со свету ничего не видно. Окликаю, никто не отзывается. Чувствую, меня тянут за шею. Оглядываюсь, у печки чьи-то глаза светятся фосфором, по-волчьи. Рванулся я изо всех сил, выбежал на двор, смотрю, а у меня на шее болтается веревка, как у бычка. Будь мой пациент половчей, а главное посильней, с голоду он, видно, ослаб, — несдобровать бы мне. В Пугачевском уезде у нас так пропал без вести один врач. Потом доискались, утюкали его топором в одной избе и съели. Одну только руку просоленную достали из кадушки. Совсем как с капитаном Куком на Сандвичевых или как их там островах. Любопытно, не правда ли?..
[61]
«Страшно сказать...» (лат.).
[62]
«Волей-неволей» (лат.).
Ветеринар
Семен Палыч долго еще возился под навесом при свете фонаря. Руки у него были перемазаны в коровьих испражнениях. Брюхо у коровы опало, и ей стало легче. Я справился, правду ли мне рассказывал ветеринар.
— А то нешто нет, — спокойно отозвался Семен Палыч, — тогда с голоду все ели: лебеду, глину с корой, всяку нечисть. Понятно, и разум у людей помутился. Только у нас этого не случалось, чтоб живых людей ели. Одну старуху, верно, пымали, варила мертвечину с кладбища...
Корова поправилась, и на радостях Семен Палыч устроил в ближайшее воскресенье гулянку. Обедня уже отошла, и белая колоколенка бросала с зеленого пригорка на ветер медное перекати-поле веселого трезвона. По улице степенно шли, возвращаясь из церкви, старухи в черных и молодые бабы и девки в ярких пестрых платках, поскрипывая новыми башмаками.
На дворе под соломенным навесом Татьяна Антоновна поставила стол, накрыла его чистой суровой скатертью, подала ярко вычищенный кирпичом самовар, вишневое варенье и ситный пирог с картошкой. Кроме хозяев и меня за стол сели Алексей Палыч, старший брат Семена Палыча, похожий на него лицом, но с бородой и более добродушный, и форсистый парень лет двадцати трех, Тимошка, круглолицый и безбородый, первый силач и гармонист на селе. Скоро пришел и третий гость: чернобородый ломовой извозчик, которому я дал прозвище Ассаргадон.
— Иудину кавалеру наше почтение, — насмешливо приветствовал его Тимошка, скинув картуз.
— Ну ты, от дворянских кун капелька, — добродушно огрызнулся на него Ассаргадон, здороваясь со всеми за руку.
Табуреток больше не оказалось, и он, пододвинув к столу стоящие под навесом сани, присел на них.
Семен Палыч вышиб ладонью пробку из бутылки и налил водку в стакан, поднося всем по очереди, по старшинству. Каждый залпом выпивал ее, потом брал с тарелки ломоть черного хлеба, нюхал и клал обратно.
— Ежели ее закусывать, Михал Лексаныч, то сколько же надо извести денег, как говорится, чтобы напиться допьяна, — пояснил мне Семен Палыч, опрокидывая полный стакан и тоже вместо закуски нюхая хлеб.
Тимошка вдруг рванул гармонию и, звеня колокольчиками, высоким фальцетом выкликнул дикую частушку, отголосок страшного, голодного 21-го года:
Матросик молодой,Искалеченный,На базаре спекульнулЧеловечиной...— Брось. Негоже петь таку песню, — строго остановил Семен Палыч.
Тимошка, лихо сдвинув картуз на затылок и притворяясь уже захмелевшим, заиграл саратовскую, а Семен Палыч, покрывая переливы гармошки, засвистал пронзительным разбойным свистом. Свистел он мрачно и сосредоточенно — может быть, вспомнил, как шел когда-то на фронт с таким же отчаянно-забубённым свистом, пронизывающим грохот медных труб и рев сотен солдатских глоток.
Я поинтересовался, почему Тимошка называл Ассаргадона Иудиным кавалером.
— Это они меня, сукины дети, из еоргиевского кавалера в Иудина переделали, — ухмыльнулся Ассаргадон. — Слыхали, небось, про генерала Николая Иудовича Иванова?