Мужики и бабы
Шрифт:
– Я, грешным делом, думал, что ты с умыслом не замечаешь. Или отношений портить не хочешь. Все ж таки он председатель.
– Да пошел он от меня к едрене фене со своим председательством! – взорвался опять Андрей Иванович.
– Ну, ясное дело. Тогда слушай все по порядку. Она ж квартирует напротив меня, и видно же все… Правда, ходил он к ней только по-темному. И с поля заходил, как волк. По ночам, когда девчонки засыпали. И уходил на заре. Однова мы с ним встретились. Я шел на Тимонино болото, мерин у меня там на приколе пасся. Вот тебе, только я вышел на конопляники – и он тут как тут, через плетень лезет. Павел Митрофаныч, говорю, ты что, или за терном лазил? Я, говорит, Иван Евсев, за тем терном, который только ночью в постели щелыкают. И еще подмигнул мне. Ладно. Встрел я ее как-то в картошке на задах. Вокруг никого. И говорю: Соня, ты все ж таки мужняя жена, на тебя дети оставлены. Хоть они тебе
13
Лежачая дымовая труба на чердаке.
– Ну, уж я с ней поговорю, – мстительно сказал Андрей Иванович. – Придется братьев звать. Надо что-то делать. Или Михаила вызывать?
– Это уж непременно. Не то она детей загубит.
Вошла Надежда:
– Вы чего ж тут расселись? Давайте к столу, самовар подходит.
– Тут поговорим. Там ребятишки, все ж таки неудобно, – возразил Андрей Иванович.
– Чего они понимают? – сказала Надежда.
– Все они понимают… Говорю вот, Михаила придется вызывать, иначе детей загубит.
– Вызывай… Да толку-то от него, – махнула рукой Надежда. – Он, головастый, в рот ей глядит, как телок в помойное ведро. Что она захочет, то и вытворяет с ним.
Ванятка хохотнул, а Надежда, подстегнутая этим смешком, набросилась на мужа:
– Еще два года назад я вам что говорила? Она жить с детьми не будет. Ее ж за версту видать – вертихвостка. А вы что? Слюбится – стерпится… Стерпелось… Если уж кому и приходится терпеть, так детишкам. В прошлом годе, как раз перед отъездом Михаила, – обернулась она к Ванятке, – прибегает ко мне Маруська, старшая. Мы завтракали как раз. Она, бедная, глаз от стола не отводит. Ты что, аль есть хочешь? Хочу. Мы, говорит, не завтракали. А где мамка? На конопляники ушла. Что ж она вас не покормила? У нас, говорит, ничего не сварено. Хлебца поели – и все. Ладно, накормила я ее и повела домой. Смотрю – у них посреди стола лежат краюха хлеба и нож. Они, бедные, и отрезать хлеба толком не умеют. Так, пощипали от него, как мышата. И на печи сидят. Я залезла в подпол, набрала картошки, наварила им, намяла, маслом заправила и накормила. Мои девки повеселели и защебетали, как галчата. Ну, ладно, думаю про себя, ужо я устрою тебе, головастый дурак, представление. Кто-то, видать, вызнал и предупредил их. Пришла я вечером – Соня прикинулась больной, в постели лежит. А сам сидит за столом, ужинает и пыхтит, как самовар. Я и говорю: Соня, пошто ты детей не кормишь? Иль у вас картошки мало? Иль некогда помыть ее да отварить? Сказала бы нам, что тебе некогда. Мы придем, наварим и натолкем. Ой, господи, застонала она, помереть спокойно не дадут. Сердце у меня заходится, Миша! А он надулся до красноты, как рак ошпаренный, и говорит: что ж ты нам жить не даешь? Ту жену отправили на тот свет и теперь за эту беретесь. Ах ты, тара большелобая… Дурак ты, дурак и есть. Мне-то что? Я плюнула да ушла. Это ж надо такое сказать: ту жену со свету сжили. Да она ж больная была, чахоточная. Я за нее всю войну ворочала и в поле, и в лугах. Ей сроду пахать не давали. Все на мне выезжали…
– Ну хватит тебе свои заслуги расписывать! – оборвал ее Андрей Иванович. – Самовар, что ли, принеси.
– Что, не любишь
– Я зачем еще зашел к тебе… – Ванятка кашлянул, помялся и вынул из брючного кармана измятую брошюрку. – Вот, прислали нам устав колхозный. Может, посмотришь.
– И смотреть не буду, и говорить не о чем.
– Это ты напрасно. Здесь, например, сказано, что мелкий скот можно на дому держать.
– Где хотите, там и держите. А разговаривать нам не о чем. И не хочу я говорить с вами!
– За что ты дуешься на нас?
– За что? – поднял голову Андрей Иванович. – Старое зашло, а новое наехало. Вы за что Клюева и Прокопа в расход пускаете? Какие они кулаки? Это трудяги из трудяг!
– Ты на меня так орешь, будто я руководил тем собранием, на котором обложили их подворкой.
– Ты же там сидел!
– Сиде-э-эл! – передразнил его Ванятка. – А что толку от моего сидения? Иль ты хотел, чтоб я, как Серган, бросился с кулаками на Сенечку и на Ротастенького? Шалишь! Я не о двух головах. Дураков ноне нет.
– Ну вот и собирайтесь все умники в свой колхоз. А меня тянуть нечего. Гусь свинье не товарищ.
– Все делишь на свиней да на гусей, все от старого понятия идешь. А того понять не хочешь, что в колхозе с дележкой будет покончено. Ни бедных, ни богатых не будет. Никаких меж, не токмо что в поле… Промеж нас все уравняется. Миром одним жить станем. Ми-иром.
– Миром? Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать.
– Дак то же свиньи.
– А человек зарится на чужое хуже свиньи.
– …и кормов, говоришь, мало, – продолжал Ванятка свою мысль. – А у нас в колхозе еды будет вдосталь. Это самое придет, изобилие.
– Откуда оно к вам придет? С неба свалится? Чтобы достаток был, надо хорошо работать. А человек только тогда хорошо работает, когда чует выгоду. У вас, сам же говоришь, выгоды не будет. Все на сознательность. Какая у нас, к черту, сознательность? Где ты ее видел? У кого? У Ротастенького сознательность, да? Или вон у Степана Гредного? Да с такою сознательностью вы до точки дойдете, до голодного пайка. И пойдет между вами грызня. Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно.
– Это ты напрасно… У нас собирается уже более тридцати семей. И не одни Степаны Гредные да Ротастенькие. И брат твой, Максим, и вон – сам Успенский к нам вступает.
– Слыхал, – сказал Андрей Иванович, поморщившись. – Максиму в деревне делать нечего. Он лоцман. Привык указания давать. И здесь норовит распоряжаться. Поди, каким-нибудь завхозом станет. А Успенский что ж? Успенский – учитель. Не все ли равно, где ему числиться, – в единоличниках или в колхозниках?
– Он же все свое имущество отдает! И дом, и сарай, лошадь, обоих коров. Весь инвентарь!..
– И правильно делает. Ему этот инвентарь, как собаке пятая нога. А дом? Что ж ему пустому стоять? Имей совесть, скажут. Сам не догадываешься отдать – отберем. Он не дурак, Успенский.
– Все у тебя с умыслом. Каждый идет в колхоз вроде бы по нужде или выгоду ищет. Так неуж нет таких, кто по чистому желанию вступает?
– Таких дураков, Иван, маловато. Пока… – Андрей Иванович подумал и добавил: – Не то беда, что колхозы создают; беда, что делают их не по-людски, – все скопом валят: инвентарь, семена, скотину на общие дворы сгоняют, всю, вплоть до курей. То ли игра детская, то ли озорство – не поймешь. Все эти куры, гуси да овцы с ягнятами перепутаются в общей массе да передохнут, и семена сортировать надо, и лошадей в руках держать, каждому поручать ее под роспись, чтобы ответственность чуял. Что с ней случится – пороть нещадно виновника. И за землю так же отвечать надо: за каждое поле, за каждый клин ответчик должен быть, чтобы спросить с кого! Видал я в колхозе «Муравей», как они работают. Поля и лошади общие, да. Но вся остальная скотина своя, по дворам стоит. И за каждую лошадь свой ответчик, и за каждое поле – тоже. А теперь и «Муравей» ликвидируют. Все под общую гребенку чешут, все валят в кучу. Нет, так работать может только поденщик. А мужику, брат, конец подходит.
– Какой же конец? Все в колхоз соберемся, и мужик сохранится.
– Э, нет! Это уже не мужик, а работник. Мужик – лицо самостоятельное. Хозяин! А хозяйство вести – не штанами трясти. То есть мужик способен сводить концы с концами – и себя кормить, и другим хлебушко давать. Мужик – значит, опора и надежа, хозяин, одним словом, человек сметливый, сильный, независимый в делах. Сказано – хозяин и в чужом деле голова. За ним не надо приглядывать, его заставлять не надо. Он сам все сделает как следует. Вот такому мужику приходит конец. Придет на его место человек казенный да работник… Одно слово, что крестьяне.