Мужики и бабы
Шрифт:
– Дак съезд же принял резолюцию!
– Не в одну же зиму забузовать всех в колхоз! Где это записано в резолюции съезда? Укажи мне!
– Ну, ситуация изменилась.
– Это точно. Все, что левая оппозиция предлагала, все с лихвой наверстывается… Недаром все эти теоретики вернулись в партию. И Преображенский, и Раковский, и Пятаков… Теперь они аплодируют, все по-ихнему получается, как по писаному пошло. А всех, кто с ними не согласен, окрестили правыми. Ты не хмурься, не мотай головой. Ты тоже в правые попадешь, будь уверен. Зачислят и тебя, если уже не зачислили.
–
– А на хрена ты утверждал эти пуды? О чем ты думал?
– Я утверждал? Я ж на больничной койке валялся. Это ж Возвышаев с Чубуковым состряпали.
– Пускай они и расхлебывают сами эту кашу.
– А мы, думаешь, в стороне постоим, да?
Но Озимов на вопрос не ответил, отрешенно глядел куда-то в угол и сказал больше для себя:
– Это ж надо – опять к продразверстке скатились. А ведь еще на съезде сам Сталин говорил: нас, мол, толкают к продразверстке, но мы туда не пойдем. Там ничего хорошего нет.
– Ну, ты тоже загибаешь. Продразверстка шла сверху, отряды приезжали, забирали хлеб, скот. А теперь у нас вроде бы отряды не шуруют.
– Да какая разница? То из Москвы латыш приезжал, шастал по сусекам и дворам, а теперь свой Возвышаев шурует. Раньше бумага приходила – чего сдать конкретно. А теперь указание в общих чертах. Сами берем обязательства под дых и выше. Но это еще цветы, а ягодки будут впереди…
– Ну, поживем – увидим. Чего нам загадывать на будущее? И сегодня дел хватает. Ты поедешь с Возвышаевым или нет?
– Нет, Мелентий, с этим оборотистым дураком я не поеду…
Мария Обухова тоже отказалась ехать с Возвышаевым; уже после Озимова, в сумерках, зашла она к Поспелову и, остановившись возле самых дверных косяков, как рассыльный, руки навытяжку, сказала:
– Мелентий Кузьмич, я не могу ехать завтра утром с Возвышаевым. У меня запланировано комсомольское собрание в Веретье на завтра, в девять утра.
– У нас больше нет лошадей – все в разъезде.
– И не надо. Я пешком.
– До Веретья пешком? – удивился Поспелов.
– Я в Беседине заночую. Там у меня подружка, учительница. А от Беседина до Веретья всего пять верст. Утречком по морозцу пробегусь.
– Зачем же пешком? До Гордеева на лошади доедешь. А там недалеко.
– Я не хочу вместе с Возвышаевым ехать, – упрямо повторила Обухова.
– По-моему, он не кусается. И раньше вы его вроде бы не боялись.
– Я никого не боюсь. Мне легче пешком, чем с ним в одной телеге.
– Давайте не дурить. Тоже мне, чистоплюйство, понимаете. Ехать в одной телеге не желает? Может, вы и работать там не желаете вместе с Возвышаевым?
– Работать буду. Но у меня своя задача.
– Вы давайте мне автономию не устраивать.
– К двенадцати часам я буду в Гордееве. Но только пойду одна. Так что пусть завтра утром меня не разыскивают.
– Как хотите. Вольному воля.
Мария пошла в Степаново к Успенскому. Накануне они договорились встретиться, и вдруг – эта срочная поездка. «Вот и обманщицей стала, – укоряла она себя дорогой. – Соврала – пойду в Беседино. Хорошенькое Беседино у милого под крышей. Поди, догадываются все – куда я ночевать пошла. Не дай бог Надя узнает – вот позору будет. Еще из дому выгонит».
Что бы там ни было, а ехать в одной телеге с Возвышаевым – хуже всякого позора. Молчать всю дорогу – пытка. «Сказать ему все, что думаю о его погромных делах, – всю обедню испортить, и себе навредить, и Тяпину. Лучше уж вовсе не ездить. Сказать, что с меня хватит. Сложить все полномочия добровольно. Все решить одним махом. И сделаться мужней женой? Детей нарожать, пеленки стирать. А чем я лучше других? Какой из меня, к черту, борец? Тряпка я, тряпка… Даже в любви не как у людей – сама бегаю к мужику, по ночам… Какой позор! Какая срамота. Полное безволие…»
Но так она думала, ругала себя только до его порога. Подымалась на крыльцо и чуяла, как дрожат, подгибаются колени, как рвется, обмирает сердце. И трудно было поднести руку к щеколде, и нетерпеливо ждала, когда скрипнет дверь, и простучат в сенях его торопливые шаги, и вырастет он в этом черном проеме, и весь свет заслонит собой.
– Пришла? Изумруд мой яхонтовый!..
– Ой, Митя! У меня ноги подкашиваются.
– Зачем ты рискуешь? Зачем подвергаешь себя такой опасности? Ты только скажи мне – куда прийти. Я невидимкой буду, ветром прилечу.
– К Наде на порог? Она тебя кочергой встретит…
В сенях она уже смеялась, подставляя шею, грудь, запрокидывая голову, прогибаясь, повисая и покачиваясь в его крепких объятиях… Потом он вел ее темными сенями к себе в горницу, снимая на ходу платок, жакетку: прижимался щекой к ее тугой груди, слушал, как звучно и упруго рвется к нему сердце, и жадно оглаживал ее всю горячими руками, чувствуя, как сводят с ума его эти сильные бедра, эти икры. Он торопливо снимал с нее одежды, путаясь в них и замечая, как она бледнела и крупные редкие слезы катились по ее щекам.
– Милая моя, желанная, единственная…
Она ничего не говорила в такие минуты, только слегка раскрывала губы и дышала шумно и прерывисто…
В этот вечер они легли, не зажигая лампы. Горела лампада перед иконами, грубка топилась, сквозь чугунную решетку вырывались переменчивые отсветы от пламени и плясали на желтом крашеном полу.
– Что же творится, Митя? Что творится? – спрашивала она и смотрела в потолок, как будто там что-то можно было прочесть.
– Чему быть, того не миновать. Я же говорил тебе – уходи, пока не поздно. Иначе захлестнет стихия, закрутит, утащит, как в ледоход на реке. Хватишься, пойдешь к берегу – не выплывешь.