Мужские рассказы
Шрифт:
Он вздыхает:
— Не пойму, то ли тут, то ли там.
Будто глаза обмакнуло слезой. Поплыли рыскачи, с дымом перемешались. А дым отошёл в чёрное-чёрное небо. Нет, это не небо. Это лес склонился надо мной. Вороным крылом запахнул меня. Слышу — ветки хрустят. Идёт кто-то. Я за дерево. Таюсь. Может, владимирские? Идёт прямо на меня. Нет, здесь я открыт, надо в траве затаиться, — вон, что берёзу заворостила со всех сторон. Наклоняться больно, но делать нечего. Трава-то горькая какая. Язвит кожу, точно пожёгой мазана. Всё, теперь
— Ну, что неразлучны мы с тобой? — слышу знакомый голос. Опять он. Цепляюсь руками за берёзу, встаю на ноги.
— Выходит, что неразлучны. Твоею волей. И что ты ко мне прицепился?
— Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.
Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.
— Так как же я сюда попал? — спрашиваю.
— Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.
Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:
— А что, скажи, ты товарищей моих забрал?
— Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.
— Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?
— Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.
— Какие у мертвых могут быть секреты?
— Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.
— Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!
— Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.
— Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.
— Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.
— Но ведь верят и познают.
— Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать
Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.
— Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.
— Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.
Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.
Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.
— Ты кто? — спрашиваю.
— Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.
— Какая бабушка?
— Моя бабушка.
Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:
— Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.
— Давай же!
— Стоять оно должно, томиться.
— Некогда мне. Идти пора.
— Толку не будет, ещё не подошло.
Я откидываюсь на лежанку, вздыхаю.
— А кто ты будешь?
— Малашей меня зовут.
— Прямо как дочку мою.
Что-то удивительно знакомое проступает в лике моей берегини.
— Кабы она не была моложе тебя годков на пятнадцать, я бы вас не различил.
Малаша улыбается моим словам, и её улыбка ещё больше напоминает мне о дочери.
— Кто старше, кто моложе — поди разбери, — говорит молодая знахарка и снова берётся нашёптывать заговор. Я тороплю её:
— Давай, прикладывай, будет толк.
Её нежные пальцы подносят жгучую мякину к моей груди. Порезь заязвила, заскреблась болью. Ничего, терпимо. Давай, жги, пробирай до косточек.
— Затянет?
Малаша не слышит, толчёт губами заговор, головой покачивает. Грудину мне стянуло. Во все кровотоки осаживается снадобье. Подпекает, покусывает.
— Теперь упокоить нужно рану, — говорит знахарка. — Да чтоб ветерком не засквозило. А как немножко займётся, можно и солнышком припечь.
— Где ж нынче солнца взять. Солнце теперь упочило, — говорю, а у самого веки слипаются, тяжелеют. Хорошо мне, и боль отступила.
— Только ты не спи, — затревожилась Малаша. Толкает меня в бок.