Музыка и медицина. На примере немецкой романтики
Шрифт:
Таким образом, Шуману удалось компенсировать утрату социальной защиты не столько с помощью общения, сколько с помощью объединяющей силы музыки, причем, место отца занимали менторы господин Вик и доктор Карус. Но женщины у него не было, чего ему очень не хватало, потому он и искал, как и прежде, любви и признания своей матери. Тем более ему было обидно, что именно она не хотела согласиться с его желанием стать музыкантом. Поэтому не кажется неожиданным то, что уже в его лейпцигской студенческой жизни наступали периоды глубокой печали и разочарования — симптомы депрессии, наблюдавшиеся и в его дальнейшей жизни. К тому же у него появилась склонность к гипохондрическому самонаблюдению, он предпочитал также заниматься вообще психиатрическими проблемами. Отчасти это можно объяснить тем, что благодаря врачам из его собственной семьи — дед, дядя с материнской стороны и двоюродный брат по отцовской линии были врачами — его интерес к медицинским проблемам был больше, чем обычно.
В надежде на улучшение своего депрессивного состояния, благодаря смене обстановки, он решил продолжить
Но просмотр его дневников дает совершенно другую картину., нежели изучение писем. Дневниковые записи приводят к выводу, к которому пришел также Карл Вернер, что «целые месяцы проходили почти без разрушительных самоучений, которые характеризуют годы, проведенные в Цвикау, а позже так отяготят его лейпцигскую жизнь». В действительности письма Роберта этого времени представляют собой явную попытку обмана. Из его дневника мы узнаем, что не проходило и дня, чтобы он не напивался: почти каждый день он страдал от похмелья. Очевидно он надеялся с помощью алкоголя уменьшить чувство страха и ослабить депрессивное настроение, но получалось наоборот: после очередной выпивки его состояние ухудшалось. Так, он записал 15 июня 1829 года: «Ужасный день — пиво — лодырь — похмелье в похмелье пьянки и брр!», и через несколько дней: «Собачий день — очень недоволен собой — всем другим тоже — пьян от пива», или: «Собачье воскресенье — нет сигар — расстроено пианино — плохая погода — нет денег, нет друзей, нет радости». Такие замечания, записанные в состоянии опьянения, свидетельствуют о его одиночестве и покинутости, о его тоске по человеческому общению и чувстве предательства со стороны Гисберта Розена, которое он пережил в Лейпциге с Эмилем Флексигом. Возвратившись после поездки в Карлсруэ, он еще больше принялся за спиртное, как следует из его записей: «Выпил много пива — ночные похождения и страх — шампанское — большой скандал — и я без сознания — бесконечное похмелье и страх, прежде всего моральный». Он жаловался на «безумие в груди» и после почти недельной пьянки, незадолго до своего девятнадцатилетия, в состоянии полного опьянения поджег свою постель сигарой. Все эти события показывают, что изменение места жительства ни коим образом не улучшило его состояния. Его попытка заняться самотерапией с помощью алкоголя оказалась непригодной и даже ухудшила его состояние еще и потому, что Шуману после принятия алкоголя становилось плохо, у него часто появлялась рвота.
Также поездка в Италию, на каникулах, 20 августа 1829 года, впечатления от которой он описывал в восторженных письмах домой, мало что изменила в его привычках. В дневнике мы читаем: «Роскошный скандал ночью с голыми гидами и голыми официантками». В Милане, как однажды в Гейдельбергском университете, у него был «случай с подростком», из чего П. Оствальд сделал вывод, что «Шуман имел один или может даже больше гомосексуальных контактов». Точные слова дневниковых записей от 16 сентября 1829 г. говорят об обратном: «Театр — педераст, привязавшийся ко мне, и мой внезапный уход». Из этих слов можно заключить, что он решительно отклонил настойчивость педераста. Было бы трудно представить, чтобы он так свободно писал об этих событиях. Ведь в то время гомосексуальные связи не только считались грехом, но и были наказуемы.
На обратном пути после ночной попойки в Венеции он заболел воспалением кишечника, которое сопровождалось «жутким поносом» и болями в животе: но это продолжалось только три дня. Может быть это была сальмонелла, которая измучила его так, что он чувствовал себя «как мертвый». К тому же в Мантуе при воспоминании о смерти своего отца его охватила паника: «Я вошел в дом, где снимал комнату, — сын хозяина шел мне навстречу с заплаканными глазами — люди с подозрением и сочувствием смотрели друг на друга. „Что случилось?“ — спросил я. „Мой отец умер ночью“. Брр! Как скала комната навалилась на меня, я не мог вздохнуть и взял экипаж, дух умершего как будто преследовал меня». Это событие, как он писал одному другу, вызвало «неописуемую депрессию», и в оставшиеся от каникул дни мы все время встречаем в его дневниковых записях, кроме веселых описаний путешествия, такие замечания как «противные сны» или «смертельный страх». Данная реакция показывает, что Шуман терпеть не мог путешествовать, что случалось и позже, когда он сопровождал свою жену в концертное турне. Он все время тосковал по дому, у него был страх перед воспоминаниями о печальных событиях и вообще неопределенный страх, у него тогда «кружилась голова», и ему становилось плохо.
Возвратившись в Гейдельберг, он посвятил себя игре на фортепьяно, однако Гейдельберг уже не казался ему лучшим местом, где можно совершенствоваться в технике. Поэтому он написал Фридриху Вику любезное, заискивающее письмо и заверил его, что снова охотно будет брать у него уроки. Благодаря некоторым успехам на музыкальных вечерах в Гейдельберге, укрепился в собственных глазах; очевидно, он считал себя респектабельным пианистом, как свидетельствуют критические замечания, которые к концу 1829 года он собрал в своем дневнике и озаглавил: «Собрание критических статей о моей игре на фортепьяно».
К началу 1830 года жизнь Шумана, казалось, снова колеблется между крайностями: праздничные оргии, с одной стороны, и тяжелая, напряженная работа — с другой. Наряду с записями «Ром, пунш и Рюдесхеймер» в дневнике есть замечания: «Два часа тренировал пальцы, 20 раз вариации». Они свидетельствуют о том, с каким, почти одержимым усердием он хотел усовершенствовать технику игры на фортепьяно.
Прежде всего его токкату С ор. 7 можно назвать настоящим «тренажером пальцев». Он действительно перегрузил правую руку, что подтверждает запись от 26 января 1830 года: «Мой онемевший палец». Одновременно появились знакомые беспокоящие симптомы, как «усталость, плохой сон с ужасными сновидениями о доброй, милой матери, вечные сны о родине и Юлиус с дурацкой музыкой»; и снова он надеялся заглушить этот удушающий мрак пьяными оргиями. 4 раза он записывал в свой дневник 8 февраля: «Это неделя песен моей жизни». Он шел из одной таверны в другую, и опять так напивался, что его почти в бессознательном состоянии тащили домой, и он сам говорил о «безумии». Как и в Лейпциге, здесь в его комнате всю ночь горел свет, чтобы отогнать бредовые страхи. Только какое-то необычное событие могло привести его в чувство. 1 марта он пишет: «В 5 часов просыпаюсь в ужасе, в удушающем дыму, у меня огонь, и вдруг протрезвел — счастье, потушил, ужасная ночь».
Недавно в состоянии опьянения к нему вернулись слуховые галлюцинации, которые его очень обеспокоили; 10 марта он половину ночи «слышал звон, свист, стихи». Это, неделю спустя, довело его до состояния самоубийства: «Всеобщий моральный кризис — мое упрямство и мерзость — от скуки пьян, очень пьян — тоска такая, что хочется броситься в Рейн». Самоанализ в «Приложении к Готтентоттиане» свидетельствует о том, что Шуман в этот гейдельбергский период пытался бороться с приступами самоубийства, убеждая себя в своей высокой ценности. Выдержки из следующего эссе могут объяснить это: «Шуман — юноша, которого я давно люблю и наблюдаю: Я хотел бы нарисовать душу, но я ее совсем не знаю, он ее закрыл плотной занавесью, осознанно или неосознанно, чтобы выждать зрелые годы. Не устанавливая границ человеческого величия, я бы не причислил Шумана к обыкновенным людям. Из толпы его выделяет талант во многих вещах, отличный музыкант и поэт, немузыкальный гений. Его талант музыканта я поэта на одном уровне… то, что он нравится девушкам, он знает — он рожден быть первым». Кроме этого, написанного от третьего лица, эгоцентрического изображения себя самого, как необходимой личности, а также тесная связь с матерью, которая из-за депрессивного состояния души, по его мнению, нуждалась в его поддержке, помогла ему отбросить мысль о самоубийстве.
Более глубокая, причина внутреннего конфликта в Гейдельберге заключалась, несомненно, в его превратившемся в уверенность убеждении, что борьба между сухой юриспруденцией и музыкой, как цель его жизни, решилась, наконец, в пользу последней. Воодушевленный концертом Никколо Паганини во Франкфурте, который произвел на него неизгладимое впечатление, он 30 июля 1830 года написал своей матери памятное письмо, обнажившее кризис его личности, которым он сделал решительный шаг: «…Вся моя жизнь была двадцатилетней борьбой между поэзией и прозой или назовем это борьбой между музыкой и юст… Теперь я стою на перекрестке и пугаюсь вопроса: куда? Если я последую за своим гением, то он указывает мне на искусство, и я думаю, на правильную дорогу. Будь здорова, моя дорогая мама, и не бойся». Принятие окончательного решения он предоставил Фридриху Вику и своей матери, которая его совет должна была получить в письменном виде. Она получила от Вика немного хвастливый ответ: «Я решил в течение трех лет сделать из вашего господина сына с его талантом и фантазией одного из великих исполнителей, который должен играть остроумнее и теплее, чем Мошелес и величественнее, чем Гуммель». Вик честно указал и на некоторые слабости ее сына, так что ее сомнения не были окончательно рассеяны, Несмотря на это, она предоставила Роберту окончательное решение. По этому поводу писала ему 12 августа: «Дорогой Роберт! Твое последнее письмо меня так глубоко потрясло, что я, получив его, нахожусь в подавленном состоянии. Я не буду тебя упрекать, это ни к чему не приведет. Но я не могу одобрить твои взгляды, твой образ действий. Я послала твое письмо Вику и прилагаю тебе ответ. Подумай хорошенько, в состоянии ли ты все выдержать и выполнить. Ты должен действовать самостоятельно».
План Шумана, который он изложил матери, был, очевидно, направлен на то, чтобы избавиться от своих страхов перед будущим, хотя представление о том, что после шестилетнего прилежного и терпеливого труда с хорошим педагогом он сможет помериться силами с любым пианистом, было не лишено определенной наивности и мании величия. Или он действительно не сознавал, какой будет конкуренция с тогдашними великими пианистами, такими как Феликс Мендельсон, Ференц Лист или Фредерик Шопен? Его друг доктор Карус, который был для него как отец, обратил его внимание на это, но не смог переубедить. Интересно, но о прежних сомнениях по поводу того, что его правая рука не может работать с перегрузками, он умолчал.